Невидимые города Итало Кальвино «Невидимые города» — воображаемые беседы Марко Поло и хана Кублая о фантастических путешествиях, городах и землях. Итало Кальвино Невидимые города I ... Нет, Кублай-хан не верит тотчас же всему, что Марко Поло говорит о городах, где побывал он с ханской миссией, но, без сомнения, татарский император вновь и вновь склоняет слух свой к молодому этому венецианцу с большим любопытством и вниманием, нежели к иным своим посланцам и дозорным. В жизни императоров бывает миг, когда за чувством гордости от бескрайности захваченных владений, за печальным, но и утешительным сознанием того, что скоро мы расстанемся с надеждою познать их и понять, однажды вечером мы вдруг испытываем ощущение пустоты, проникнувшей в нас вместе с запахами пепла от сандала, стынущего в глубине жаровен, и слонов, омытых дождевой водой, и головокружение — так что дрожат запечатленные на рыжем крупе полушарий реки и горы, в глазах мелькают, наплывая друг на друга, депеши с сообщениями о новых поражениях последних вражьих армий и крошится сургуч печатей неизвестных королей, молящих наше наступающее войско о защите в обмен на ежегодную уплату ими дани драгоценными металлами, дубленой кожей, черепашьими щитами,— так вот, приходит миг отчаянья, когда становится вдруг ясно, что империя, казавшаяся нам собранием всех чудес,— сплошная катастрофа без конца и края, что разложение ее слишком глубоко и нашим жезлом его не остановить, что, торжествуя над неприятельскими суверенами, наследовали мы их длительный упадок. И только в донесениях Марко Поло удавалось Хану различать сквозь стены и башни, обреченные на разрушение, филигрань столь тонкого рисунка, что его не смог бы укусить термит. Города и память. 1. Пустившись в путь и двигаясь три дня к востоку, попадаешь в Диомиру — город, где ты видишь шесть десятков куполов из серебра и улицы, мощенные оловянной плиткой, театр из хрусталя и бронзовые статуи богов, где что ни утро раздается с башни пение золотого петушка. Для путника, однако же, красоты эти не новы, подобные являли ему и другие города. Особенность же Диомиры в том, что прибывающий туда сентябрьским — уже ранним — вечером, когда над входами во все таверны разом загораются цветные огоньки и раздается женский вскрик с какой-то из террас, случается, завидует тому, кто в это время думает, что в жизни его был уже такой вот вечер и он чувствовал себя тогда счастливым. Города и память. 2. У долго скачущего по безлюдной местности рождается желание увидеть город. Наконец он достигает Исидоры — города, где винтовые лестницы в домах украшены морскими раковинами, где по всем правилам искусства изготавливают скрипки и бинокли, где для чужеземца, если тот колеблется, какую из двух женщин выбрать, обязательно найдется третья, где петушиные бои кончаются кровавыми побоищами между теми, кто делал ставки на бойцов. Все это он представлял себе, мечтая о городе. Значит, Исидора — город его грез, с одной лишь разницей: в том городе, который он воображал, себя он видел молодым, а в Исидору приезжает человек в годах. На площади сидят бок о бок старики, глядят на молодежь, которая проходит мимо; среди них сидит и он. А о желаниях теперь он только вспоминает. Города и желания. 1. Рассказ о городе, носящем имя Доротея, может быть двояким: можно сообщить, что там четыре алюминиевые башни возвышаются над стенами между семью воротами, снабженными пружинными подъемными мостами, перекинутыми через ров, наполненный водой, питающей четыре сплошь заросших ряскою канала, проходящих через город, разбивая его на девять кварталов, каждый с тремя сотнями домов и семьюстами дымоходами; и, зная, что невесты каждого квартала выбирают женихов себе в других и семьи их ведут обмен товарами, которые являются их монополией,— бергамотом, осетровою икрою, астролябиями, аметистами,— с учетом этих данных вычислить любые сведения о минувшем, настоящем и грядущем Доротеи; ну, а можно на манер погонщика верблюдов, что привез меня туда, сказать: «Когда однажды утром я, совсем мальчишкой, приехал в этот город, множество людей спешило в сторону базара, женщины, сияя белозубыми улыбками, смотрели прямо мне в глаза, три молодых солдата, стоя на помосте, наигрывали что-то на кларино, всюду развевались красочные надписи, вертелись там и сям колеса. Я прежде видел лишь пески и караванные пути, и вот в то утро в Доротее я почувствовал, что нет такого блага, на которое я не могу надеяться. Потом пришлось мне снова озирать пустыню, вглядываться в караванные тропы, но теперь я знаю: это лишь один из множества путей, открывшихся передо мной в то утро в Доротее». Города и память. 3. Напрасно, благородный Кублай-хан, рассказывал бы здесь тебе я о Дзаире и ее высоких бастионах. Я мог бы называть тебе число уступов улиц, нисходящих лесенкой, говорить о форме арок портиков и оцинкованных листах, которыми покрыты кровли, но я знаю: это все равно, что не сказать ни слова, ведь определяют лик Дзаиры отношения, связывающие пространственные измерения и события былых времен: к примеру, расстояние от земли до фонаря и ноги узурпатора, что был там вздернут; проволоку, протянутую от фонарного столба к ближайшему балкону, и гирлянды, украшающие путь, которым следовал кортеж в день бракосочетания королевы; расположение водостока и исполненное важности движение по нему кота, что прошмыгнул в окно за упомянутым балконом; траекторию снаряда канонерки, вынырнувшей из-за мыса, и ядро, ударившее в водосточную трубу; дырявые рыбачьи сети и трех стариков, что, починяя их на молу, рассказывают в сотый раз про канонерку узурпатора, который был как будто бы побочным сыном королевы, в пеленках брошенным на этом же молу. Напитываясь, точно губка, нахлынувшей волной воспоминаний, город разбухает. Описание сегодняшней Дзаиры невозможно без рассказа о ее минувшем. Но Дзаира не рассказывает о былом, былое — часть ее, как линии руки, оно здесь запечатлено в углах домов, решетках, громоотводах, древках флагов и перилах, которые и сами все в царапинах, зубцах, зарубках и следах ударов. Города и желания. 2. Двигаясь на юг, три дня спустя встречаешься с Анастасией; этот город омывают концентричные каналы, в небе его реет множество бумажных змеев. Надо бы теперь сказать, чтО можно выгодно купить в Анастасии,— оникс, хризопраз, агат, другие виды халцедона; отозваться с похвалой о мясе золотистого фазана — здесь его готовят на огне от выдержанного вишневого дерева и густо посыпают майораном; не забыть упомянуть о женщинах, плескающихся в водоеме в одном из городских садов,— по слухам, они могут пригласить прохожего раздеться и попробовать поймать их. Но таким перечислением я не выразил бы истинную суть Анастасии, ибо описание пробуждает то одно желание, то другое, которые ты вынужден поочередно подавлять; но ежели однажды утром ты сам окажешься в Анастасии, все желания пробудятся сразу, окружив тебя со всех сторон. Ты ощущаешь себя частью города, который предстает единым целым, где не пропадает втуне ни одно желание, и поскольку этот город наслаждается всем тем, чем ты не наслаждаешься, то остается тебе лишь довольствоваться тем, что ты объят желанием. Обманчивому городу Анастасии присуще свойство, которое считают то пагубным, то благотворным: если ты по восемь часов в день шлифуешь ониксы, агаты, хризопразы, то труд твой, облекающий желание в ту или иную форму, сам принимает форму этого желания, и, думая, что наслаждаешься за всю Анастасию, в действительности ты являешься ее рабом. Города и знаки. 1. Целыми днями человек шагает среди деревьев и камней. Немногое задерживает его взгляд — лишь то, в чем он усматривает знак чего-нибудь другого: след на песке означает, что прошел здесь тигр, стоячая вода — что там бьет ключ, цветок проскурняка — что скоро кончится зима. Все остальное немо и взаимозаменимо; камни и деревья представляют собой только то, что представляют. В конце концов дорога приводит в город под названием Тамара. Ты идешь по улицам, которые пестрят горчащими из стен бесчисленными вывесками. Взгляду предстают не вещи, а их изображения, означающие что-нибудь иное: щипцы — местопребывание зубодера, алебарды — кордегардию, кружка — таверну, безмен — зеленную лавку. Статуи и гербы, изображающие львов, дельфинов, башни, звезды,— знак того, что лев, дельфин, звезда иль башня что-то означают. Другие знаки извещают о том, чтО в этом месте возбраняется: ввозить повозки в переулок, оправляться за киоском, ловить рыбу удочкой с моста,— а что, наоборот, дозволено: играть в шары, поить оленей, предавать огню тела родных. От входов в храмы видны статуи богов, изображенных каждый со своими атрибутами: клепсидрой, рогом изобилия, медузой,— по которым верующий может их узнать и обратиться с подобающей молитвой. Если ж нет на здании никаких изображений или вывесок, уже само его расположение и внешний вид указывают на его предназначение: королевский ли дворец это, тюрьма, монетный двор, пифагорейская школа или же бордель. Товары, выставляемые на прилавках, тоже следует воспринимать как знаки других вещей: украшенная вышивкой налобная повязка означает элегантность, золоченые носилки — власть, браслет на щиколотке — сластолюбие, а книги Аверроэса — ученость. Взгляд скользит по улицам как по исписанным страницам: Тамара диктует тебе твои мысли, заставляет повторять ее слова, и, полагая, что осматриваешь город, ты на самом деле лишь фиксируешь названия, которыми определяет он себя и каждую из собственных частей. Каков в действительности город, именуемый Тамарой, под этой плотной оболочкою из знаков, что он заключает в себе, а точнее, что скрывает, покидающий Тамару путешественник не знает. За пределами ее простираются до горизонта пустоши, распахивается безбрежное небо, по которому несутся облака. И в формах, придаваемых им случаем и ветром, человеку видятся изображения — кораблика, руки, слона... Города и память. 4. За шестью реками и тремя цепями гор перед тобой возникнет Дзора, которую, единожды увидев, не забудешь никогда. Не потому, что так уж необычна она с виду. Отличительное свойство Дзоры в том, что в память западает очередность ее улиц и домов, дверей и окон, хотя нет в них ничего особенно красивого или диковинного. Секрет Дзоры в том, что элементы, по которым пробегаешь взглядом, составляют нечто вроде музыкальной партитуры, где нельзя ни заменить, ни переставить ни единой ноты. Тот, кто помнит наизусть устройство Дзоры, ежели ему не спится ночью, представляет, что идет по ее улицам, и вспоминает, в каком порядке там сменяют друг друга медные часы и полосатая маркиза над цирюльней, струйка в девять брызг, стеклянная башня астронома, палатка продавца арбузов, статуя отшельника со львом, здание турецких бань, кофейня на углу и улица, ведущая к порту. Незабываемая Дзора схожа с остовом или решеткой, в ячеях которой каждый может разместить то, что желает запомнить: имена великих, те или иные свойства, числа, классификацию растений и минералов, даты битв, созвездия, части речи. Меж любыми понятием и точкою маршрута сможет он установить, на основании родства или контраста, связь, которая послужит его памяти мгновенною подсказкой. Так что нет на свете никого ученей знающих на память Дзору. Но стремился я туда напрасно: этот город, вынужденный оставаться одинаковым и неподвижным, чтобы лучше запечатлеваться в памяти, зачах, разрушился, исчез. Земля о нем забыла. Города и желания. 3. Есть два способа добраться до Деспины: морем или на верблюде. Тем, кто приезжает посуху, Деспина предстает иной, чем тем, кто к ней плывет. Погонщику верблюдов, наблюдающему, как на горизонте плоскогорья появляются верхушки небоскребов и радиолокационные антенны, как трепещут на ветру, белея и краснея, рукава одежды, как трубы выпускают клубы дыма, кажется, что видит он корабль, и он, хотя и знает: это город, все равно воображает, будто там корабль, который увезет его подальше от пустыни, парусник, готовый сняться с якоря, чьи еще не поднятые паруса уже надуты ветром, или пароход, в железном чреве коего дрожит котел, воображает порты разных стран, заморские товары, выгружаемые кранами на молы, остерии, где разноязыкие матросы не жалеют для чужих голов бутылок, и светящиеся окна нижних этажей, в каждом из которых женщина расчесывает волосы. А моряку в туманном побережье видятся горбы верблюда и украшенное блестящей бахромой седло меж приближающимися, покачиваясь, пегими горбами, и хоть он знает: это город, но предпочитает представлять его верблюдом, с вьючного седла которого свисают полные засахаренных фруктов, финикового вина, табачных листьев бурдюки и переметные сумы, а самого себя воображает во главе большого каравана, из морской пустыни выходящего к оазису, где пресная вода, зубчатые тени от пальм, дома с беленными известкою толстыми стенами, во дворах которых, вымощенных плиткой, босоногие танцовщицы то поведут руками под вуалью, то их выставят наружу. Облик города всегда определяет та пустыня, которой этот город противостоит, вот почему погонщик и моряк именно так рисуют себе Деспину — город на границе двух пустынь. Города и знаки. 2. У путешественников, побывавших в Дзирме, остаются в памяти вполне отчетливые картины: негр-слепец, орущий посреди толпы; безумец на карнизе небоскреба; девушка, выгуливающая пуму на поводке. На самом деле средь слепцов, постукивающих палкой по булыжникам, немало чернокожих, в каждом небоскребе сходит кто-нибудь с ума, все сумасшедшие стоят часами на карнизах, и не сыщешь пумы, выращенной не по прихоти девицы. Город избыточен: он многократно повторяет сам себя, дабы хоть что-то отложилось в памяти. И я был в Дзирме; в памяти моей остались дирижабли, пролетающие мимо окон, улочки, где в специальных заведениях делают татуировки морякам, и поезда подземки, полные толстух, изнемогающих от духоты. Но спутники мои клянутся, будто видели всего один паривший среди шпилей дирижабль, одного татуировщика, раскладывавшего на табурете иглы, тушь и трафареты, и единственную бабищу, которая обмахивалась, стоя в тамбуре вагона. Память избыточна, она умножает знаки, чтобы город запечатлелся как живой. Утонченные города. 1. Изаура — такое имя носит город тысячи колодцев — высится, как полагают, над подземным озером, лежащим на немалой глубине. Город рос, покуда жителям, выкапывавшим в почве длинные вертикальные туннели, удавалось добираться до воды, и потому его зеленые границы повторяют сумрачные очертания озера, которое таится под землей, видимый пейзаж определяется незримым, и все, что движется под солнцем, на самом деле движимо волной, подспудно бьющейся под известковым небом. Как следствие, в Изауре распространились верования двух родов. Одни считают: ее божества живут на глубине, в том темном озере, которое питает грунтовые воды. Другие полагают, будто они пребывают в ведрах, возникающих из-за колодезного сруба, во вращающихся блоках, в вОротах ковшовых экскаваторов и рычагах насосов, в крыльях ветряков, качающих из скважин воду, в буровых и баках, что подвешены к шестам на крышах, в изворотах тонких труб водопроводов и во всех колонках, в вертикальных трубах, в задвижках и так далее — до вертушек, возвышающихся над воздушными постройками Изауры, всецело устремленной вверх. ... Отправленные Ханом инспектировать далекие провинции, посыльные и сборщики налогов пунктуально возвращались во дворец Кублая в Кеменфу, в сады, под сень магнолий, где Великий Хан, прогуливаясь, слушал их пространные отчеты. Были среди них сирийцы, персы и армяне, копты и туркмены: император — чужеземец для любого подданного, и империя могла являть себя Кублаю только через чужеземные глаза и уши. На невнятных Хану языках посланцы сообщали сведения, услышанные ими на наречиях, невнятных им самим, и из туманной толщи звуков выплывали имена и отчества отставленных от должности и обезглавленных чиновников, суммы доходов, поступавших в имперскую казну, размеры оросительных каналов, в засуху питаемых водою мелководных рек. Когда же говорил венецианец, между ним и Ханом возникала связь иного рода. Прибывший недавно и совсем не знавший языков Востока Марко Поло мог изъясняться только жестами, прыжками, криками, исполненными изумления или страха, лаем или кликами животных или же используя предметы, которые он доставал из переметных сум и располагал перед собой подобно шахматным фигурам,— перья страуса, кристаллы кварца, духовые ружья. Возвращаясь из тех мест, куда бывал он послан с миссией, изобретательный купец разыгрывал перед Кублаем пантомимы, а властитель должен был их толковать: так, знаком одного из городов служила рыба,— выскользнув из клюва корморана, она тут же попадала в сеть,— другого — голый человек, не обжигаясь проходивший сквозь огонь, обозначением третьего был череп, стиснувший зелеными от плесени зубами белоснежную жемчужину. Хан расшифровывал эти знаки, но связь меж ними и местами, где бывал венецианец, оставалась ему не вполне ясна: изображал ли Марко приключившееся с ним самим в пути или деяния того, кем был основан город, прорицание астролога, шараду или ребус, означающие имя? При этом все предметы, предъявлявшиеся им Кублаю,— и легко толкуемые, и не очень,— обладали свойствами эмблем, которые, раз увидев, невозможно ни забыть, ни с чем-то спутать. Так что империя стала представляться Хану пустынею из зыбких и взаимозаменимых как песчинки данных, в которой, навеваемые головоломками венецианца, возникали миражи отдельных провинций или городов. Сменялись месяцы и миссии, и Марко постепенно изучил язык татар, усвоил разные диалекты и наречия. Теперь его рассказы стали столь подробны и точны, что большего Великий Хан не мог и пожелать, и не было вопроса или интереса, остававшегося без ответа. Но любые сообщения о тех или иных краях вызывали в памяти Кублая первый жест или предмет, которым обозначил эти места Марко. Смысл новых данных обусловливался первою эмблемой, но и эти данные ей придавали новый смысл. А может быть, империя, подумал Хан,— просто зодиак рождаемых сознанием призраков? — Когда я наконец узнаю все эмблемы,— обратился он к купцу,— тогда я овладею наконец империей? В ответ венецианец: — Не надейся, государь,— тогда ты станешь сам одною из эмблем. II ... — Другие мне докладывают о крамоле, лихоимстве, нищете, уведомляют о вновь открытых месторождениях бирюзы, о предложениях поставлять дамасские клинки, о выгоде торговли куньим мехом. А ты?— спросил Великий Хан у Поло.— Ты тоже возвращаешься из дальних стран, но слышу от тебя я только мысли, посещающие тех, кто вечерами дышит свежим воздухом у своего порога. Зачем тогда ты столько путешествуешь ? — Спустился вечер, дует ветерок, мы разместились на ступенях твоего дворца,— ответил Марко Поло.— Все те края, которые ты представляешь, слушая меня, ты бы увидел, даже если бы вместо дворца здесь были хижины на сваях и с лимана доносился запах ила. — Согласен, у меня взгляд человека, погруженного в свои раздумья. Ну а ты? Ты побывал и на архипелагах, и в тундре, видел горные хребты. И будто никуда не двигался отсюда. Венецианец знал, что если Кублай спорит, значит, хочет лучше вникнуть в смысл его речей, и что ответы или возражения Марко включаются в те рассуждения, которые уже давно ведет в уме Великий Хан. Иначе говоря, было не важно, произносились ли вопросы и ответы вслух или же каждый изрекал их про себя, не раскрывая рта. И впрямь, они, прикрыв глаза, молчали, расположившись на подушках в покачивавшихся гамаках, покуривая трубки с длинным мундштуком из янтаря. Купец воображал, как отвечает (или отвечал в воображении Хана), что чем больше он блуждал по незнакомым улицам далеких городов, тем лучше понимал другие города, встречавшиеся по дороге, тем чаще воскрешал в воспоминаниях этапы своих странствий, тем более приближался к постижению порта, где когда-то снялся с якоря, тех мест, где проходили годы его юности, окрестностей родного дома, маленькой венецианской площади, где он играл ребенком. Но тут Кублай перебивал его— а может, только представлял, что перебил,— вопросом вроде: «Ты идешь вперед, смотря назад?» или: «Ты видишь только то, что позади?», а то и прямо: «Ты путешествуешь лишь в прошлом?» Чтобы Марко мог объяснить — или вообразить, что объясняет,— или же чтоб можно было представить, будто бы он объясняет, или чтобы, наконец, смог объяснить он самому себе: то, что искал он, всегда было впереди, и даже ежели речь шла о прошлом, его прошлое в процессе путешествия менялось, ибо прошлое путешественника изменяется в зависимости от проделанного им пути,— конечно, не недавнее, не то, к которому прошедший день добавит еще день, а более далекое. Приезжая в каждый новый город, путешественник встречается с частицей собственного прошлого, которую он таковой уже и не считал: такое ощущение чуждости того, чем ты больше не являешься или не обладаешь, подстерегает как раз в чужих, не принадлежащих тебе местах. Въехав в город, Марко на одной из площадей встречает человека, проживающего ту жизнь — или тот миг,— которые мог бы прожить он сам; на этом месте Марко мог бы оказаться, задержись когда-то он во времени или выбери на перепутье противоположный выбранному путь, который и привел бы его в конце концов на место того человека на той площади. Но теперь он больше не имеет отношения к своему реальному или гипотетическому прошлому и не может здесь задерживаться, так как должен следовать к другому городу, где ждет его еще одна часть его прошлого, которая, возможно, была его потенциальным будущим, а ныне это настоящее другого человека. Несбывшееся будущее — просто ответвление прошлого, его сухая ветвь. — Ты путешествуешь, чтоб снова погружаться в свое прошлое ? — прозвучал ответ Кублая, который можно было сформулировать и так: — Ты путешествуешь, чтобы оказываться в своем будущем ? И вот каков был ответ Марко: — Чужие края — зеркала наоборот. В них путник узнает немногое свое и открывает многое, чего он не имел и никогда иметь не будет. Города и память. 5. В Маврилии, показывая путешественнику город, предлагают ему также старые открытки, запечатлевшие Маврилию минувших дней, где можно на знакомой площади, где ныне останавливаются автобусы, увидеть курицу, или двух барышень под белым зонтиком от солнца — вместо фабрики взрывчатки, или музыкальные киоски там, где теперь путепровод. Чтоб не обмануть надежды местных жителей, необходимо отозваться с похвалой о городе, изображенном на открытках, и предпочесть его теперешнему, но при этом сожалеть о происшедших изменениях нужно по определенным правилам — признавая, что великолепие и процветание Маврилии столичной по сравнению с былой, провинциальной, не способно возместить утраты прежнего очарования, каковым, однако, можно наслаждаться лишь теперь, рассматривая старые открытки, в то время как тогда, когда Маврилия была провинцией, прелестного в ней ничего никто не находил и уж подавно не нашел бы ныне, если бы она ничуть не изменилась, и что столица, так или иначе, привлекательна еще и тем, что именно теперешнее ее состояние дает возможность с ностальгией вспоминать о том, какой она была. Смотрите не скажите, что порою на одной земле и под одним названием сменяют друг друга ничем не схожие между собою города, которые рождаются и умирают, так и не познакомившись друг с другом, не соприкоснувшись. Имена их обитателей, их выговор и даже черты лиц могут оставаться прежними, но боги, жившие под теми именами над теми местами, тихонечко ушли, и им на смену пришли чужие боги. Хуже или лучше старых — пустой вопрос, они совсем не связаны друг с другом, так же как и старые открытки отображают не Маврилию былых времен, а некий иной город, волей случая носивший то же имя. Города и желания. 4. Посреди Федоры, города из серого камня, есть большое металлическое здание, каждое из помещений которого содержит по стеклянной сфере. Если всмотреться, в каждой сфере увидишь синий городок — модель другой Федоры. Такие формы город мог принять, не стань по той или иной причине он таким, каким мы его ныне видим. В разные времена, случалось, кто-нибудь, взирая на современную ему Федору, придумывал, как сделать ее идеальным городом, но, пока он изготавливал свою модель в миниатюре, Федора успевала измениться, и то, что прежде было ее возможным будущим, оказывалось просто игрушкой, заключенною в стеклянную сферу. В этом здании теперь музей; каждый из жителей Федоры приходит туда, выбирает себе город, отвечающий его желаниям, и представляет себя глядящимся в садок с медузами, питать водой который должен был канал (когда б его не осушили), или с верха балдахина озирающим бульвар, специально отведенный для прогулок на слонах (в дальнейшем изгнанных из города), или соскальзывающим по спирали минарета (для которого позднее не нашлось фундамента). На карте твоей империи, Великий Хан, должно быть место и для каменной, большой Федоры, и для маленьких, в стеклянных сферах. Но не потому, что все Федоры одинаково реальны, а, наоборот, поскольку все они — плоды воображения. Одна содержит то, что признано необходимым, хотя необходимости в нем еще нет, другие — то, что представляется возможным, а спустя минуту уже невозможно. Города и знаки. 3. Путешественник, еще не ведающий, что за город он увидит впереди, пытается вообразить, какие там царский дворец, казарма, мельница, театр, базар. В каждом городе империи все здания различны и по-разному размещены, но стоит чужеземцу, прибывшему в незнакомый ему город, бросить взгляд на эту гроздь пагод, слуховых окон и сеновалов, проследить причудливые очертания каналов, огородов, свалок, чтобы сразу же понять, где княжеский дворец, где храм верховного жреца, гостиница, тюрьма или дурной квартал. Тем самым, полагает кое-кто, подтверждается предположение, что каждый держит в уме некий город из одних отличий, город без конкретных форм, без очертаний, который он накладывает на конкретные города. В Зое все иначе. Здесь в любом месте можно поочередно спать и стряпать, изготавливать орудия, царствовать, копить золотые монеты, раздеваться, торговать, расспрашивать оракулов. Под любой пирамидальной крышей может быть как лепрозорий, так и термы одалисок. Бродит, бродит путешественник, одолеваемый сомнениями, и невозможность разобраться, где что в этом городе, приводит к путанице и в его дотоле четких представлениях. Он заключает: если жизнь в каждом своем проявлении являет всю себя, то город Зоя — воплощение ее нераздельности. Но что это тогда за город? Где граница, разделяющая то, что в нем, и то, что вне его, шуршание шин и вой волков? Утонченные города. 2. Теперь я расскажу о городе Зиновия. В нем удивляет вот что: на сухом участке громоздится он на высоченных сваях, причем дома из цинка и бамбука со множеством террас и галерей располагаются на разной высоте и будто перешагивают друг через друга на ходулях, будучи при этом связаны между собою подвесными тротуарами и приставными лестницами и увенчиваясь бельведерами с остроконечной кровлей, флюгерами и резервуарами с водой, а вдоль стен еще торчат лебедки, блоки, лёсы. Что за надобность, приказ или желание побудили основателей Зиновии придать их городу такую форму, уже никто не помнит, поэтому нельзя сказать, насколько соответствует им нынешняя Зиновия, чей облик, вероятно, есть итог дальнейших наслоений на исходный, непонятный ныне, план. Но если обитателя Зиновии попросишь рассказать, каким он представляет себе счастливый город, непременно обнаружится, что — как Зиновия, на сваях и с подвесными лестницами, и хоть с виду он может быть совсем иным,— к примеру, с развевающимися знаменами и лентами,— но обязательно оказывается результатом сочетания элементов той первоначальной формы. Так что бессмысленно решать, к числу счастливых городов относится Зиновия или к числу несчастных. Не на эти категории следует делить все города, а на другие две: те, что, несмотря на годы и на изменения, упорно придают желаниям свою форму, и те, в которых либо желания сводят на нет город, либо город сводит их на нет. Города и обмены. 1. Проехав восемьдесят миль так, чтобы дул в лицо мистраль, доберешься до Евфимии, где сходятся на каждое солнцестояние и равноденствие купцы семи народов. Судно, прибывшее в город с имбирем и хлопком, двинется отсюда с трюмом, полным мака и фисташек, караван, едва сгрузив мешки мускатного ореха и изюма, нагружается в обратный путь тюками золотистой кисеи. Однако поднимаются по рекам и идут через безводные пески в Евфимию не только для того, чтоб обменять добро, которое на всяком торжище внутри империи и за ее пределами будет разложено у твоих ног в тени точь-в-точь таких же пологов от мух на одинаково желтеющих циновках, предлагаемое покупателям с одной и той же мнимой скидкой. Нет, не только продавать и покупать товары устремляются в Евфимию купцы, а потому еще, что ночью у костров, пылающих вокруг базара, где сидят они на бочках и мешках или лежат на громоздящихся коврах, на вымолвленное одним из них какое-нибудь слово — например, «волк», «клад», «сестра», «любовники», «чесотка», «битва» — каждый отзывается историей о сестрах, о волках, о кладах, о любовниках, чесотке или битвах. И ты знаешь: в долгом путешествии, когда, чтобы не заснуть от бесконечного покачивания на верблюде или в джонке, ты невольно примешься перебирать воспоминания, окажется, что твоего волка сменил другой, твою сестру — чужая, а твое сражение — иные битвы,— вот как происходит после посещения Евфимии, где каждое солнцестояние и равноденствие свершается обмен воспоминаниями. ... ...Первое время после своего приезда Марко Поло, совсем не знавший языков Востока, мог изъясняться только доставая из своих баулов разные предметы — барабаны, вяленую рыбу, ожерелье из зубов бородавочника,— на которые указывал жестами, прыжками, криками ужаса и изумления, подражая тявканью шакала или уханью сыча. Связь между элементами рассказа была ясна Кублаю не всегда: любой предмет мог значить разное: к примеру, полный стрел колчан — грядущую войну, обильную охотничью добычу, мастерскую оружейника; песочные часы — текущее или уже истекшее время, песок как таковой и мастерскую по изготовлению клепсидр. Но ценность фактов и известий, доносимых неспособным выражаться внятным языком осведомителем, заключалась для Кублая в окружавшем их пространстве, в не заполненной словами пустоте. Описания городов, где побывал купец, позволяли мысленно гулять по ним, сбиваться с пути, дышать, остановившись, свежим воздухом или бегом пускаться прочь. С течением времени в рассказах Марко жесты и предметы заменялись на слова; сначала это были восклицания, имена, отрывистые реплики, затем им стали приходить на смену фразы, пространные цветистые высказывания, метафоры и образные выражения. Чужестранец обучился языку Кублая — или император научился понимать его язык. При этом их общение, пожалуй, стало менее успешным: разумеется, слова больше жестов и предметов подходили для перечисления того, что в каждом городе, в любой провинции существенней всего, — памятников, рынков, обычаев, животных и растений; но если Поло заговаривал о жизни в том краю, о том, как обитатели его проводят дни и вечера, ему недоставало слов, и понемногу он вновь стал прибегать к гримасам, жестам, взглядам. К главным сведениям о каждом городе, изложенным ясными словами, он добавлял беззвучный комментарий, поднимая кисти вверх ребром, ладонью или тылом, прямо или косо, лихорадочно или неспешно. У них сложился новый род беседы: руки Хана — белокожие, все в кольцах — отвечали сдержанными жестами рукам купца — подвижным, узловатым. С ростом взаимопонимания жесты делались устойчивыми, каждый соответствовал определенному душевному движению. Но ежели словарь предметов постоянно пополняли привозимые образчики товаров, то репертуар этих безмолвных комментариев практически не обновлялся. Оба прибегали к ним все менее охотно; большую часть времени они, не двигаясь, молчали. III ... Кублай заметил, что описываемые Марко города похожи друг на друга так, как будто переход от одного к другому предполагал не путешествие, а просто замену неких элементов. Теперь, слушая очередное описание, Великий Хан сам принимался раскладывать его в уме на составные части, а затем воссоздавал как-то иначе, переставляя эти части, заменяя, перемещая. Марко в это время продолжал рассказ, но император не дослушал, перебил: — Отныне я буду описывать города, а ты мне — говорить, есть ли такие, правильно ли я их представляю. Начнем с города, сходящего уступами к заливу в форме полумесяца, открытого сирокко. Из его диковин назову стеклянный водоем размерами с собор, созданный затем, чтоб наблюдать за плаванием и порханием летучих рыб, усматривая в оных предзнаменования; пальму, что, раскачиваясь на ветру, перебирает струны арфы; площадь, окаймленную подковообразным мраморным столом, покрытым мраморной же скатертью, с едою и напитками из мрамора. — А ты рассеян, государь. Об этом городе,я и рассказывал тебе, когда ты перебил меня. — Ты был там ? Где он ? Как называется ? — Нигде. Никак. Скажу еще раз, зачем я стал описывать его: из всех вообразимых нужно исключить те города, которые являются набором элементов без связующей нити, без какого-либо внутреннего правила — просто суммой, лишенной перспективы, ни о чем не говорящей. Все города подобны снам: присниться может что угодно, но даже самый неожиданный сон — ребус,скрывающий какое-то желание или его изнанку — страх. Города, подобно снам, построены из страхов и желаний, даже если нити их речей неуловимы, правила нелепы, перспективы иллюзорны и за всем таится что-нибудь иное. — Я не испытываю ни желаний, ни страхов,— заявил Великий Хан,— и сны мои определяются или моим сознанием, или случаем. — Города тоже считают себя порождением сознания или случая, но ни первого, ни второго недостаточно, чтобы стояли их стены. В каждом городе ты наслаждаешься не его семью или семьюдесятью чудесами, а ответом, который он дает на твой вопрос. — Или тем вопросом, что он задает тебе, заставляя отвечать, как Фивы — устами Сфинкса., Города и желания. 5. Отправившись оттуда, шесть дней и семь ночей спустя окажешься в Дзобейде, белом городе, залитом лунным светом, улицы которого наматываются как нить в клубке. Рассказывают, что он был основан так: мужчины разных наций увидели один и тот же сон — нагую женщину с распущенными волосами, бежавшую ночью по неведомому городу. Им снилось, что они преследуют ее, но рано или поздно каждый упускал ее из виду. Все они потом искали город, виденный во сне, и так и не нашли, но встретились друг с другом и решили сами его построить. Определяя направление улиц, каждый вспоминал свою погоню и там, где незнакомка ускользнула от него, располагал стены иначе, чтобы в следующий раз ее не упустить. Так выросла Дзобейда, и они в ней поселились, ожидая, что однажды ночью та сцена повторится. Но ту женщину никто из них больше не видел ни во сне, ни наяву. По улицам Дзобейды они теперь ходили на работу и никак не связывали их с увиденной во сне погоней, о которой успели позабыть. Из других краев являлись другие мужчины, видевшие тот же сон, и, узнавая в городе Дзобейда черты приснившихся им улиц, переставляли лестницы и аркады так, чтоб стало более похоже на места, где пробегала женщина, и чтобы там, где она скрылась, ей было теперь никак не ускользнуть. А прибывшие туда первыми уже не понимали, что привлекало тех мужчин в Дзобейду — в этот скверный городишко, в эту западню. Города и знаки. 4. Из всех языковых отличий, с коими может столкнуться путешественник в далеких землях, никакое не сравнится с тем, что ждет его в Ипатии, поскольку там отличны не слова, а самые явления. В то время, когда я вошел в Ипатию, в голубых лагунах отражался магнолиевый сад, и я, шагая вдоль оград, не сомневался, что увижу купающихся юных и прекрасных дам; но вместо этого я увидал на дне утопленниц-самоубийц, которым выедали глаза крабы,— с камнями на шее и зелеными от водорослей волосами. Почувствовав себя обманутым, решил добиться справедливости я у султана. Взошел порфировыми лестницами во дворец, вознесший выше всех свои купола, прошел шестью майоликовыми дворами, где били фонтаны. Зал в самой середине дворца был огражден железными решетками: там каторжане с черными цепями на ногах доставали из подземного карьера базальтовые глыбы. Оставалось только обратиться за расспросами к философам. Войдя в большую библиотеку, я затерялся среди полок, ломившихся от книг с пергаментными переплетами, и долго ходил среди томов, расставленных в порядке алфавитов мертвых ныне языков, вверх-вниз по коридорам, лесенкам, мосткам. И в самом дальнем кабинете, где хранят папирусы, сквозь клубы дыма увидел одурелые глаза юнца, который, возлежа, курил не отрываясь трубкус опием. — А где мудрец? — Курильщик указал мне за окно. Я увидел сад с ребячьими забавами — юлой, качелями и кеглями. Сидевший на траве философ произнес: — Знаки составляют язык — но не тот, которым ты, как тебе кажется, владеешь. Я понял, что мне следует избавиться от представлений, с которыми я связывал то, что искал,— только тогда я стану понимать язык Ипатии. Теперь, едва раздастся ржание и щелканье хлыстов, меня тотчас охватывает любовный трепет, ибо в Ипатии, входя в конюшни и на манежи, видишь садящихся в седло красоток в сапогах, с нагими бедрами, которые, только приблизится к ним чужеземный юноша, сейчас же опрокидывают его в сено или на опилки, чтобы прижаться к нему напряженной грудью. И когда моя душа не просит иных стимула и пищи, кроме музыки, я знаю: надобно искать ее на кладбищах; музыканты прячутся в могилах, из которых доносятся, перекликаясь, трели флейт, аккорды арф. Придет, конечно, день, когда мне будет хотеться только одного — уехать из Ипатии. И тогда, я знаю, мне придется не спуститься в порт, а, наоборот, взойти на самый гребень скалы и дожидаться корабля. Но вот причалит ли? Нет языка, который бы не лгал. Утонченные города. 3. Недостроена Армилла или же разрушена, а может, это чары или просто чей-нибудь каприз — не знаю. Так или иначе, в этом городе нет стен, полов и потолков, нет ничего, что придавало б ему сходство с городом, кроме водопроводных труб, стоящих вертикально там, где полагается быть стенам, и разветвляющихся в тех местах, где следовало б находиться этажам: Армилла — этакий лес труб, заканчивающихся кранами, водосливами, сифонами и душами. На фоне неба тут и там белеют умывальники и прочая фаянсовая утварь, словно не снятые с деревьев поздние плоды. Как будто бы гидравлики закончили свою работу еще до прихода каменщиков либо лишь установленное ими оборудование устояло после катастрофы — например, землетрясения или нашествия термитов. Хотя Армилла не была заселена — или, наоборот, была покинута,— ее нельзя назвать пустынной. Глянув вверх меж труб, почти наверняка в любое время увидишь хоть одну, а то и много молодых миниатюрных женщин, нежащихся в ванных или, изгибаясь, подставляющих себя под душ, висящий в пустоте: кто моется, кто вытирается, кто душится или проводит перед зеркалом расческой по длинным волосам. Сверкают веера воды из душей, мощные струи, тоненькие струйки, брызги, пена на мочалках... Я пришел к такому объяснению: хозяйками потоков, устремленных в эти трубы, остались нимфы и наяды. Привыкнув пробираться сквозь земную толщу с ключевой водой, они легко проникли и в новое водное царство, выбрались наружу через множество источников и нашли здесь для себя новые зеркала, новые забавы, новые способы услаждать себя водой. Возможно, их нашествие и заставило людей уйти, а может, люди возвели Армиллу по обету, чтобы задобрить нимф, обиженных насилием над водой. Во всяком случае, теперь, похоже, эти дамочки довольны — по утрам они поют. Города и обмены. 2. На улицах большого города под названием Хлоя сталкиваются незнакомые между собою люди. Глядя друг на друга, они представляют всевозможные ситуации общения — встречи и беседы, сюрпризы, ласки и укусы. Но не здороваются, только на мгновение встречаются глазами и отводят взгляды в поисках иных глаз — не замедляя шага. Проходит девушка, вращая зонтик, лежащий на плече, и чуть-чуть — округлостями бедер. Женщина, вся в черном, с нескрываемой печатью лет, тревожными глазами за вуалью и дрожащими губами. Карлица, татуированный гигант, седоволосый парень, сестры-близнецы в кораллах. Что-то между ними происходит, их взгляды — линии связи — образуют стрелы, звезды, треугольники, пока все комбинации не исчерпаются и не появятся другие персонажи — куртизанка с веером из страусиных перьев, слепой с гепардом на цепи, женственный юнец, многопудовая толстуха. Так меж теми, кто случайно оказался вместе, прячась от дождя под портиком, толпясь на рынке или встав на площади послушать духовой оркестр, происходят встречи, обольщения, соития, оргии, хотя они не раскрывают ртов, друг друга не касаются и пальцем и почти не поднимают глаз. Целомудреннейшая Хлоя постоянно объята сладострастным трепетом. Если б эфемерные мечты ее мужчин и женщин начали сбываться, каждый призрак стал бы человеком, отношения с которым складывались бы из преследований, фальши, недоразумений, ссор, насилия, и карусель воображения прекратила бы свое движение. Города и глаза. 1. Дома Вальдрады, выстроенной древними у озера, обращены к воде фасадами сплошь из веранд; вдоль крутого берега тянется дорога, отгороженная от обрыва парапетом с балюстрадой. В результате тот, кто подъезжает к городу, видит два: стоящий над водой и опрокинутое его отражение. Не существует и не происходит ничего в одной Вальдраде, что не повторялось бы в другой, поскольку город был построен так, чтобы любая его точка отражалась в его зеркале, и нижняя, озерная, Вальдрада содержит не только выемки и выпуклости возвышающихся над водой фасадов, но и интерьеры комнат с потолками и полами, перспективы коридоров, гардеробные зеркала. Живущие в Вальдраде знают: все их действия — это и сами действия, и их зеркальные отображения, которым свойственно особое качество отображений, и, осознавая это, не пускают ничего на самотек, не расслабляются. И когда любовники меняют положение припавших друг к другу тел, чтоб получить как можно больше наслаждения, и когда убийца всаживает в горло жертвы нож, и чем сильнее хлещет кровь из вен, тем глубже погружает его между сухожилий,— для них важней совокупления или убийства, совершаемого ими в тот момент, соитие или преступление их ясных, холодных двойников. Зеркало то повышает значимость вещей, то отрицает ее. Не всё, что в надзеркалье выглядит достойно, выдерживает испытание отражением. Эти близнецы неодинаковы, поскольку всё, что есть или случается в Вальдраде, несимметрично, каждому лицу и жесту соответствуют обратные их отражения. Две Вальдрады, непрерывно глядящие одна другой в глаза, существуют друг для друга, но любви друг к другу не питают. ... Великий Хан, увидев во сне город, описывает его Марко: — Порт обращен на север и не знает солнца. Пристань расположена довольно высоко над темной, бьющейся в фальшборт водой, к которой сводят скользкие от водорослей каменные лестницы. Пропитанные дегтем лодки ждут на швартовах отплывающих в море, а те на пристани никак не попрощаются с родней. Прощаются без слов, но со слезами. Холодно, но головы у всех покрыты шалями. Оклик лодочника обрывает затянувшуюся сцену; путешественник садится, поникнув, на носу и, отплывая, смотрит на оставшихся на суше; вот с берега уже не различить его лица; туманно; лодка подплывает к кораблю, стоящему на якоре; фигурка поднимается по лесенке и исчезает; слышно, как скрежещет о клюз якорная цепь. Оставшиеся встали на откосах дамбы, чтобы провожать корабль взглядом, пока тот не скроется за мысом; вот в последний раз прощально помахивают платками. — Отправляйся в путь, осмотришь все берега, поищешь этот город,— говорит Кублай.— Потом расскажешь, правда все это или нет. — Прошу прощения, мой господин, наверняка я рано или поздно высажусь на том мысу,— ответил Марко,— но только не вернусь, чтоб рассказать об этом. Твой город существует, и секрет его довольно прост: ему знакомы лишь отбытия, но не возвращения. IV ... Зажав в зубах мундштук из янтаря, прижавшись бородой к нашейнику из аметиста, нервно изогнув большие пальцы обутых в шелковые туфли ног, слушал Кублай-хан отчеты Марко Поло, не поднимая глаз. В эти вечера на сердце у него был камень. — Городов твоих не существует. Быть может, никогда и не существовало. Наверняка и не будет никогда. К чему тешить себя сказками? Ведь я прекрасно знаю, что моя империя разлагается, как труп в болоте, который заражает и ворон, клюющих его, и бамбук, удобряемый гнилостной жижей. Почему ты ничего не говоришь об этом? Зачем ты, чужеземец, лжешь императору татар? Венецианец не противоречил мрачному настрою властелина: — Да, империя больна и, что еще ужаснее, стремится сжиться со своими язвами. Цель моих исканий такова: всматриваясь в оставшиеся признаки благополучия, я определяю меру нищеты. Если хочешь знать, какая тьма вокруг, вглядись в мерцающие вдали огни. Порой, напротив, Хана охватывала эйфория. Он поднимался со своих подушек, мерил широкими шагами постланные на траве ковры, перегибаясь через перила террас, силился объять галлюцинирующим взором освещенные висящими на кедрах фонарями придворные сады. — Однако мне известно, что моя империя,— изрек он,— состоит из кристаллического вещества, и размещение молекул в ней сообразно с идеальным планом. Посреди бурления элементов обретает свою форму сверкающий алмаз необычайной твердости, огромная прозрачная многогранная гора. Почему же твои путевые впечатления исчерпываются досадной видимостью и ты не замечаешь этого неудержимого процесса? Почему ты так печалишься о несущественном? Зачем скрываешь от императора величие его судьбы? А Марко: — В то время как по манию твоему, о государь, единственный, последний город возносит свои безупречные стены ввысь, я собираю пепел тех, что тоже могли стоять, но исчезают, уступая ему место, и никто их вовек не восстановит и не вспомнит. Лишь постигнув меру выпадающих в осадок бедствий, которых не искупит самый драгоценный камень, ты подсчитаешь, скольких же каратов должен оказаться тот алмаз, и не обманешься в расчетах с самого начала. Города и знаки. 5. Никто не знает лучше тебя, мудрый Хан, что никогда не надо смешивать сам город с описанием его. Но между ними существует связь. Желая описать Оливию, славную своим великолепием и богатством, я не найду иного способа поведать о процветании ее, о повелитель, как рассказывая о дворцах со стенами, отделанными филигранью, на подоконниках двухарочных, с колонками, окон которых лежат подушки с бахромой, а сквозь ограду патио видна вертушка, орошающая луг, где распускает веером свой хвост белый павлин. Но из рассказа этого ты сразу же поймешь: Оливия окутана облаком сажи, отчего засаленные стены комнат все покрыты копотью, а разворачивающиеся на ее людных улицах прицепы чуть не расплющивают пешеходов о дома. Желая поведать, сколь трудолюбивы жители Оливии, я говорю о лавках шорников, пропахших кожей, о женщинах, что, стрекоча, плетут ковры из рафии, о водосливах, из которых низвергается каскадом движущая мельничные лопасти вода, но просвещенное твое сознание рисует тебе жест, которым тысячи рук подводят стержень под зубцы фрезы за смену тысячи раз. Желая объяснить тебе, насколько дух Оливии привержен вольной жизни и изысканной культуре, поведу я речь о дамах, плавающих ночью, напевая, на освещенных лодках по заросшей ряской речной дельте,— только для того, чтобы тебе напомнить, что в предместьях, где ежевечерне высаживаются вереницы бредущих как сомнамбулы мужчин и женщин, кто-нибудь всегда хохочет в темноте, давая волю шуткам и сарказму. Быть может, ты не ведаешь, что описать Оливию иначе невозможно. Существуй действительно Оливия с двухарочными окнами, павлинами, кожевниками, ковроделами, каноэ и лагунами, это была бы черная от мух убогая дыра, при описании которой не смог бы обойтись я без метафор копоти, скрежета колес, однообразных жестов и сарказма. Лгут не описания явлений — они сами. Утонченные города. 4. Город Софрония слагается из двух частей. В одной — вертящееся колесо с кабинками, «колодец смерти», где мотоциклисты мчатся вниз головой по кругу, цепная карусель, крутые горки, где по расположенным восьмеркой рельсам низвергаются, чтоб снова взмыть, вагончики, и купол цирка, из-под которого свисает гроздь трапеций. Другая половина города — из камня, мрамора, бетона, там есть банк, промышленные предприятия, дома, бойня, школа и все прочее. Если первая из половин незыблема, то местопребывание второй меняется: когда подходит время, из нее выдергивают гвозди, разбирают и перевозят на пустующие территории другой. Но ежегодно наступает день, когда рабочие опять снимают мраморные фронтоны, опускают каменные стены и бетонные пилоны, разбирают министерство, доки, памятник, больницу, нефтеочистительный завод и погружают все это на прицепы, чтобы, от площади к площади, проделать ежегодный путь. Оставшиеся пол-Софронии, с тирами, каруселями и обрывающимся криком из перевернутой кабины иммельмана, принимаются считать, сколько месяцев и дней придется ждать им, прежде чем вернется караван и снова заживут они единой жизнью. Города и обмены. 3. Вступив на землю, чья столица именуется Евтропией, увидит путник не один, а много рассеянных на обширном бугристом плоскогорье похожих и равновеликих городов. Евтропия — это все они вместе, но при этом обитаем лишь один из них, поочередно, а все прочие пусты. Я расскажу, как это происходит. Когда жители Евтропии ощущают, что устали, и никто уже не в силах выносить свою родню и ремесло, свой дом и улицу, свои обязанности и людей, с которыми нужно здороваться или которые здороваются сами, они решают все вместе перебраться в близлежащий город — пустой и словно только что построенный,— где каждый сменит ремесло, жену, увидит, распахнув окно, иной пейзаж, где вечерами ждут его иные развлечения, знакомства, пересуды. Так и обновляется их жизнь при каждой смене городов, различающихся меж собой расположением, покатостью, ветрами или течением рек. Поскольку в евтропийском обществе царит порядок и не наблюдается заметного имущественного и правового расслоения, смена функций совершается почти без потрясений, а разнообразие обеспечивает множественность видов деятельности, так что вероятность на протяжении жизни вновь заняться прежним ремеслом весьма мала. Так и ведет Евтропия, по существу, одну и ту же жизнь, перемещаясь по своей пустынной шахматной доске. Жители ее разыгрывают одни и те же смены с разными актерами, твердят одни и те же реплики, разнообразя интонации, поочередно раскрывают, одинаково зевая, рты. Единственная среди городов империи, Евтропия всегда тождественна самой себе. Сотворил это двусмысленное чудо Меркурий, бог непостоянства, которому она посвящена. Города и глаза. 2. Форму города Земруда определяет настроение того, кто смотрит на него. Коль ты идешь по ней насвистывая, а твой нос парит за свистом, ты познаешь ее снизу вверх: трепещущие занавески, подоконники, фонтаны. Если ж ты идешь, повесив голову и сжав до боли кулаки, то взгляд твой будет упираться в землю, видеть то, что расположено на уровне земли,— канализационные люки, сточные канавки, грязные бумажки, рыбью чешую. Нельзя сказать, что та или иная картина верней другой, но о Земруде, предстающей перед тем, кто смотрит снизу вверх, ты слышишь главным образом от тех, кто вспоминает ее, погружаясь в нижнюю Земруду, ежедневно проходя по ней один и тот же путь и утром ощущая вчерашнее уныние, осевшее на нижней части стен. Для всех нас рано или поздно наступает день, когда наш взгляд сползает на уровень водосточных желобов, и с той поры мы неспособны оторвать его от мостовой. Обратное движение не исключается, но происходит редко, и поэтому мы так и бродим по Земруде, вглядываясь в погреба, фундаменты, колодцы. Города и имена. 1. Не многое сумел бы я назвать, рассказывая об Аглауре, сверх того, что неизменно отмечают, говоря о ней, и сами жители: общеизвестные достоинства и пресловутые изъяны, кое-какие странности, пример-другой почтительного отношения к законам. Этот устойчивый набор особенностей приписали городу когда-то наблюдатели, в правдивости которых сомневаться оснований нет, сравнив их, безусловно, с качествами прочих городов в те времена. Ни та Аглаура, о которой слышишь, ни та, которую видишь, с тех времен, быть может, и не так уж изменились, но то, что некогда казалось странным, ныне сделалось привычным, что же прежде почиталось нормой, выглядит экстравагантным, а достоинства и недостатки уже не видятся столь исключительными и постыдными, поскольку изменились представления о самих достоинствах и недостатках. В этом смысле все, что говорится об Аглауре, неверно, но при этом возникает убедительный и цельный образ города, в то время как отдельные суждения, которые могут вынести теперешние его жители, не слишком содержательны. В итоге город, предстающий в описаниях, обладает многим из необходимого для жизни, а город, занимающий ныне его место, по сравнению с ним кажется ущербным. Так что, пожелай я описать тебе Аглауру на основании того, что лично видел и прочувствовал, мне бы пришлось заметить, что она бесцветна, лишена своеобразия, застраивалась как придется. Но и это было бы неправдой: в определенные часы с определенных точек тебе может приоткрыться что-нибудь оригинальное, редкостное, даже бесподобное, и тебе хочется сказать об этом, но все то, что говорилось об Аглауре прежде, мешает подобрать свои слова, и ты довольствуешься повторением чужих. По сей причине городские жители все время полагают, что живут в Аглауре, произрастающей лишь из этого названия, не замечая Аглауры, стоящей на земле. И мне, хоть я и желал бы держать в памяти два разных города, приходится рассказывать тебе лишь об одном: воспоминания о другом — за неимением слов для их фиксации — изгладились. ... — Отныне я возьмусь за описание города,— изрек Кублай.— Ты же, путешествуя, будешь проверять, имеются такие или нет. Но посещаемые Марко Поло города всегда оказывались непохожи на воображенные правителем. — Однако я построил в уме такую модель города,— промолвил император,— из которой можно будет вывести все мыслимые города. Она содержит все, что есть в нормальном городе. Так как реальные города в какой-то мере отстоят от нормы, достаточно предусмотреть возможные отклонения и рассчитать их наиболее вероятные сочетания. — И я придумал модель города,— ответил Марко,— из которой вывожу все остальные. Это город сплошь из исключений, запретов, несуразностей, противоречий, всяческого вздора. Если он — предел невероятия, то с уменьшением числа не соответствующих норме элементов вероятность существования такого города растет. Поэтому довольно изымать в любом порядке исключения из моей модели, чтобы в конце, концов добраться до одного из городов, которые — опять же в виде исключения — существуют. Главное — не перейти определенную границу, дабы не получилисъ чересчур правдоподобные, чтоб быть заправдашними. V ... Из-за высокой балюстрады своего дворца Хан наблюдает, как растет его империя. Когда-то рубежи ее растягивались, включая покоренные территории, но перед наступавшим войском представали нищие деревни из одних лачуг, полупустыни или топи, где с трудом проклевывался рис, изголодавшиеся люди, высохшие реки, камышовые дебри. «Пора моей империи, разросшейся не в меру вширь,— раздумывал Великий Хан,— прибавлять и в качестве»,— и грезились ему гранатовые рощи с треснувшими переспелыми плодами, подрумяненные на вертелах, сочащиеся жиром зебу, сверкающие самородками в местах обвалов металлоносные пласты. Вереница урожайных лет наполнила амбары. Половодье приносило целые леса огромных бревен, ставших опорой бронзовых крыш храмов и дворцов. Невольники как муравьи перенесли через просторы континента горы мрамора-змеевика. И вот обозревает Хан свою империю, усыпанную городами, тяготящими и землю, и людей, забитую сокровищами и заторами, перегруженную украшениями и поручениями, усложненную иерархиями и механизмами, напряженную, распухшую, тяжеловесную. «Империю раздавливает собственная тяжесть»,— думает Кублай, и начинают ему сниться города легчайшие, как бумажные змеи, ажурные, как кружева, прозрачные, как накомарники, города, похожие на жилки листьев, на линии руки, на филигрань, которые увидишь, поглядев на свет через обманчиво непроницаемую толщу. — Рассказать, что мне приснилось этой ночью? — говорит он Марко.— Посредине золотой равнины, усеянной метеоритами и валунами, что принес ледник, возносятся ввысь тонкие городские шпили и другие острия, расположенные так, чтобы Луна могла, держа свой путь, присесть то на один, то на другой или, повиснув, покачаться на тросах кранов. В ответ Поло: — Город называется Лаладже. Эти приглашения передохнуть среди ночного неба обитатели его расставили, чтобы Луна позволила всему в их городе без конца расти и вверх, и вширь. — Но кое-чего ты не знаешь,— добавил Хан.— В знак благодарности Луна пожаловала городу Лаладже редкостную привилегию: расти, не тяжелея. Утонченные города. 5. Хотите — верьте, не хотите — нет. Я расскажу вам, как устроена Оттавия, город-паутина. Меж двумя отвесными горами — пропасть, и Оттавия висит над ней, привязанная к гребням гор канатами, цепями, мостиками. Жители шагают по деревянным перекладинам, стараясь не попасть ногою в промежуток, или цепляются руками за пеньковые ячеи. Вниз на сотни метров — ничего, лишь проплывают облака, а где-то и глубине угадывается дно оврага. То есть основу города составляет сеть — она служит опорой, по ней перемещаются. Все остальное не возвышается над ней, а к ней подвешено: веревочные лестницы и гамаки, дома-мешки, вешалки, террасы, похожие на гондолы дирижаблей, бурдюки с водою, газовые рожки, вертелы, корзины, подвешенные на веревках, подъемники, душевые установки, трапеции и кольца для забав, светильники, канатные дороги, горшки с растениями, свисающими вниз. Жизнь над бездной обитателей Оттавии определенней жизни тех, кто населяет другие города. Эти знают, сколько может выдержать их сеть. Города и обмены. 4. Жители Эрсилии, определяя отношения, управляющие жизнью города, протягивают меж углами зданий нити — белые, черные, серые, черно-белые, в зависимости от того, обозначают ли они родство, обмен, власть или представительство. Когда нитей делается столько, что меж ними уже не пробраться, жители уходят, разобрав свои дома, и остаются только нити и держатели для них. Разместившись лагерем со всем своим добром на косогоре, беженцы глядят на возвышающееся на равнине нагромождение опор и нитей. Там по-прежнему Эрсилия, а они теперь — ничто. На новом месте они возводят новую Эрсилию. Сплетают похожую фигуру, стараясь сделать ее посложнее и при этом правильней, чем прежняя. Потом, покинув и ее, перебираются со всем хозяйством дальше. Поэтому, путешествуя по территории Эрсилии, встречаешь руины городов, где нет ни стен — недолго простоявших, ни праха прежних жителей, гонимого ветрами,— только паутина запутанных и силящихся обрести какую-нибудь форму отношений. Города и глаза. 3. Прошагав семь дней лесами, тот, кто шел в Бавкиду, не увидит гОрода, придя в него. На изрядном расстоянии друг от друга видны лишь тонкие ходули, уходящие в заоблачную высь,— на них и держится Бавкида. Поднимаются туда по лесенкам. На землю горожане наведываются нечасто: все необходимое есть наверху, поэтому они предпочитают не спускаться. Город не касается земли ничем, за исключением этих длинных, точно у фламинго, ног и — солнечной порою — дырчато-остроконечной тени от листвы. О жителях Бавкиды существуют следующие предположения: будто они ненавидят Землю; будто относятся к ней столь почтительно, что избегают всяких соприкосновений; будто они любят ее такой, какой она была до них, и неустанно разглядывают в телескопы и бинокли лист за листом, камень за камнем, муравья за муравьем, зачарованные собственным отсутствием. Города и имена. 2. Городу Леандра покровительствуют боги двух родов. Те и другие столь малы, что недоступны взору, и столь многочисленны, что их не счесть. Первые живут в домах у входа, рядом с вешалкою и подставкой для зонтов, и при переездах сопровождают хозяйскую семью, вселяясь в новое жилище в момент вручения хозяевам ключей. Вторые обитают на кухне, прячась большей частью под кастрюлями, в чуланах, где хранятся метлы, или в дымоходах; эти божества — часть дома и, когда семья переезжает, остаются и продолжают жить в нем с новыми людьми; может быть, они там обретались, когда не было еще и дома, среди сорняков или в заржавленной жестянке, а если дом снесут и вместо него выстроят барак на пятьдесят семей, они, размножившись, поселятся на кухнях каждой из квартир. Чтобы различить их, первых назовем Пенатами, вторых же — Ларами. Нельзя сказать, что в доме Лары водятся лишь с Ларами, Пенаты — лишь с Пенатами: они бывают друг у друга, любят вместе погулять по гипсовым карнизам и трубам парового отопления, обсудить семейные дела, нередко ссорятся, но вообще-то могут жить в согласии годами; если выстроить их в ряд, то тех от этих и не отличишь. Лары видывали в родных стенах Пенатов самого разнообразного происхождения и привычек; Пенатам тоже выпадает жить бок о бок как с исполненными важности Ларами прославленных домов, переживающих упадок, так и с Ларами трущоб — обидчивыми, подозрительными. Истинная суть Леандры — тема бесконечных обсуждений. Все Пенаты, даже прибывшие в город только год назад, полагают, будто именно они являются его душой и, если эмигрируют, увезут его с собой. Лары же считают, что Пенаты — просто беспардонные незваные гости и настоящая Леандра — город Ларов, определяющий обличье всего, что в нем заключено, Леандра, которая стояла здесь до этих самозванцев и останется, когда они отсюда уберутся. У Ларов и Пенатов есть общая черта — что бы ни случилось в городе или в семье, они всегда находят повод поворчать: Пенаты — вспоминая дедов, прадедов и прочая — семью в былые времена, а Лары — окружающую среду, какой она была до той поры, пока ее не загубили. Но не скажешь, что они живут воспоминаниями: одни (Пенаты) гадают, кем будут дети, когда вырастут, другие (Лары) — каким бы стал такой-то дом или район в иных руках. Если прислушаться — в особенности ночью,— то в домах Леандры слышно, как они лопочут что-то быстро-быстро, друг на друга шикают, пикируются, фыркают, хихикают. Города и мертвые. 1. В Мелании, выйдя на площадь, непременно слышишь чей-то разговор: например, солдат-бахвал и прихлебатель, выйдя из дому, встречают молодого мота и потаскуху; или жадного отца, с порога дома дающего последние наставления любящей его дочери, прерывает дуралей-слуга, идущий отнести записку сводне. Приезжая в Меланию через годы, слышишь продолжение того же разговора; тем временем не стало сводни, прихлебателя, папаши-скупердяя, но их место заняли любящая дочь, солдат-бахвал, глупец-слуга, которых, в свою очередь, сменяют лицемер, осведомительница и астролог. Население Мелании обновляется: собеседники по одному уходят в мир иной, тем временем рождаются другие, те, кто позже примет участие в разговоре, выступит в какой-то из ролей. Когда один из них меняет свою роль, покидает площадь навсегда или вступает на нее впервые, происходит вереница перемен, пока все роли не распределятся по-иному; между тем рассерженному старику все отвечает молодая языкастая служанка, ростовщик все так же не дает покоя молодому бедняку, кормилица, как прежде, утешает падчерицу, хоть у всех у них уже иные голос и глаза, чем в предыдущей сцене. Порой один беседующий исполняет сразу две, а то и несколько ролей: тирана, благодетеля, посланца; а бывает, одна роль, наоборот, раздвоилась, размножилась, распределилась между сотней, тысячей обитателей Мелании: три тысячи играют лицемеров, тридцать тысяч — прихлебателей, сто тысяч — обедневших принцев крови, ожидающих признания. С течением времени претерпевают изменения и сами роли; безусловно, действие, в развитии которого они участвуют при помощи сюжетных поворотов и сценических эффектов, движется к развязке и тогда, когда интрига вроде бы запутывается и осложнения растут. Кто появляется на площади не раз, чувствует: от акта к акту диалог меняется, хоть жизни обитателей Мелании слишком коротки, чтобы заметить это. ... Описывает Марко мост, за камнем камень. — И какой же из них держит мост?— интересуется Кублай. — Мост держит не какой-то камень,— отвечает Поло,— а образуемая ими арка. Молчит Кублай-хан, думает. Потом осведомляется: — Тогда зачем ты говоришь мне о камнях? Меня интересует только арка. Поло отвечает: — Без камней нет арки. VI ... — А не случалось тебе видеть такой город?— спросил Кублай у Марко Поло, выставляя руку в кольцах из-под шелкового балдахина императорского буцентавра и указывая на мосты, круглившиеся над каналами, на дворцы властителя, чьи мраморные пороги были скрыты под водою, на легко сновавшие туда-сюда, лавируя, ладьи, движимые толчками длинного весла, на барки, сгружавшие на рыночные площади корзины овощей, на колокольни, купола, балконы и террасы, на сады зеленевших среди серых вод лагуны островов. Император в сопровождении иноземного сановника осматривал Квинсай — древнюю столицу низложенных династий, последнюю жемчужину в короне Хана. — Нет, государь,— ответил Марко,— я и не представлял, что может быть подобный город. Император попытался заглянуть ему в глаза, но чужеземец опустил свой взгляд. Остаток дня Кублай провел в молчании. После заката на террасах ханского дворца купец докладывал монарху об итогах своих миссий. Обычно в завершение вечера Великий Хан наслаждался этими рассказами, прикрыв глаза, пока его зевок не сообщал кортежу пажей, что настало время зажечь факелы и проводить монарха к Павильону Августейшего Сна. Но на сей раз Хан, должно быть, решил не уступать усталости. — Рассказывай еще,— просил он вновь и вновь. —...Отправившись оттуда, надобно скакать три дня и три ночи в направлении между Элладой и Левантом...— снова принимался Марко Поло за перечисление имен и описание традиций и торговых связей множества земель. В конце концов его, казалось, неисчерпаемый репертуар иссяк. Светало, когда Марко произнес: — Государь, я описал уже тебе все виданные мною города. — Но есть еще один, который ты не помянул ни словом. Поло опустил глаза. — Венеция,— промолвил Хан. Марко улыбнулся: — А о чем же я рассказывал тебе? Император не моргнул и глазом: — Но ты ни разу не назвал ее. А Поло: — Описывая любой город, я рассказываю что-то о Венеции. — Когда я спрашиваю о других городах, говори о них. А о Венеции — когда спрошу я о Венеции. — Но описать их отличительные свойства можно только в сравнении с каким-то городом. Я сравниваю их с Венецией. — Тогда ты должен был бы начинать рассказ о каждом путешествии с отъезда и описывать Венецию во всех подробностях, ничего не опуская из того, что помнишь. Озеро покрылось легкой рябью, медное отражение старинного дворца сунской династии разбилось на сверкающие блики — словно по воде поплыли листья. — Живущие в памяти картины стираются, едва их зафиксируешь словами,— сказал Поло.— Возможно, я боюсь, что потеряю сразу всю Венецию, если расскажу о ней все, что знаю. А может быть, описывая другие города, я понемногу уже растерял ее. Города и обмены. 5. В Змеральдине, городе, стоящем на воде, сеть дорог и сеть каналов накладываются друг на друга и пересекаются. Желающий попасть из одного места в другое всегда может выбрать меж передвижением по суше или в лодке, и, поскольку наикратчайший путь между любыми двумя точками здесь не прямая линия, а та или иная ломаная, перед каждым путником открывается не два, а несколько путей, причем их еще больше для тех, кто чередует лодочные переправы и проезды посуху. Благодаря этому горожане избавлены от скучного удела ежедневно следовать одной дорогой. Более того, сеть сообщения расположена на разных уровнях, так как включает галереи, лесенки, горбатые мостики и подвесные дороги. Комбинируя наземные отрезки с теми, что лежат на уровне воды, каждый житель что ни день, забавы ради, идучи в одно и то же место, выбирает новый путь. Даже самые рутинные, спокойные жизни проходят здесь без повторений. С большими ограничениями сталкиваются в Змеральдине — как, впрочем, и везде — те, кто привержен тайной, полной приключений жизни. Кошки, воры и любовники передвигаются в этом городе по наиболее высоким и прерывистым маршрутам, прыгая с крыши на крышу, перебираясь с террасы на балкон и огибая водостоки с ловкостью канатных плясунов. Внизу во тьме клоак шныряют мыши — нос одной вслед за хвостом другой,— контрабандисты, заговорщики,— выглядывают из канализационных люков и канав, ныряют в щели и глухие закоулки, волокут из тайника в тайник сырные корки, запрещенные товары, бочки с порохом, пересекают толщу города, пронизанного подземными ходами. На карте Змеральдины следовало б разной краской обозначить все эти дороги — твердые и жидкие, открытые и потаенные. Трудней запечатлеть на карте пути ласточек, которые взрезают воздух над домами, спускаются, раскинув крылья, по невидимым параболам, метнувшись в сторону, подхватывают комара — и снова кверху, по спирали, чуть не задевая гребни крыш, в любой точке своих воздушных тропок возвышаясь над любою точкой Змеральдины. Города и глаза. 4. Попав в Филлиду, получаешь удовольствие, глядя, сколь разнообразны там мосты через каналы,— крытые, горбатые, понтонные, висячие, с ажурными перилами и на пилястрах; сколько всяких окон в ней — с колонкой, мавританские, копьевидные, со стрельчатыми сводами, под витражами-лунами и витражами-розами; как много видов мостовых — булыжные, щебеночные, мощенные крупными плитами и мелкой плиткой — голубой и белой. Тут и там Филлида преподносит взгляду какой-нибудь сюрприз: кустик каперсов, торчащий из крепостной стены, статуи трех королев, стоящие на консоли, купол-луковицу с тройкой луковок, нанизанных на шпиль. «Счастлив тот, кто может видеть каждый день Филлиду со всем, что есть в ней!» — восклицаешь ты, досадуя, что вынужден покинуть этот город, лишь коснувшись его взглядом. Но выходит так, что ты там остаешься насовсем. И скоро город меркнет в твоих глазах, и ты уже не видишь статуй на консолях, куполов и окон-роз. Как и прочие обитатели Филлиды, ты переходишь с улицы на улицу зигзагом, обращая внимание на то, где солнечная, а где теневая сторона, тут видишь дверь, там — лестницу, скамейку, куда поместить корзину, сточную канаву, куда можно оступиться, если не смотреть под ноги. Все остальное в этом городе отныне для тебя невидимо. Маршруты по Филлиде намечаются меж точками в пространстве,— например, кратчайший путь к ларьку торговца так, чтоб миновать окошко кредитора. Ты устремляешься к тому, что не где-то, а в тебе самом — затаенное, забытое: если из двух портиков один определенно больше радует твой взгляд, то это оттого, что три десятка лет назад под ним прошла девушка в широкой блузке с вышитыми рукавами, или, быть может, просто потому, что в определенный час он так же освещается лучами солнца, как другой, когда-то виденный тобой и не припомнишь где. Миллионы глаз скользят по окнам, каперсам, мостам, как будто перед ними чистая страница. Немало городов, подобно Филлиде, уклоняются от взглядов, и можно их увидеть, лишь застав врасплох. Города и имена. 3. Пирру я долго представлял как укрепленный город на холмах вокруг залива, с турелями и узкими бойницами,— подобие огромной чаши, на дне которой площадь, а посередине этой площади — колодец. Это был один из многих городов, куда я не добрался и которые воображал лишь по названиям: Евфразия, Одиль, Жетуллия, Маргара. Среди них была и Пирра, не похожая ни на один из них и, как и все они, в моем воображении имевшая неповторимое лицо. Настал день, когда мои дороги привели меня туда. Только я ступил на землю Пирры, как от прежних представлений не осталось и следа: Пирра стала той, какая она есть, и мне казалось, будто мне всегда было известно, что из нее не видно моря, заслоняемого дюнами на невысоком берегу, что улицы там длинные и прямые, группы невысоких домиков перемежаются с лесопильнями и дровяными складами, а кое-где на ветру вращаются вертушки гидравлических насосов. С тех пор название «Пирра» приводит мне на память этот вид, этот свет, это жужжание, пот воздух, полный желтоватой пыли, и мне ясно: ничего другого означать оно и не могло. В моем сознании все так же существует масса городов, которые не видел я и не увижу, и названия, вызывавшие в представлении некую картину, фрагмент ее или хотя бы проблеск: Жетуллия, Одиль, Евфразия, Маргара. Среди них по-прежнему и город над заливом с колодцем посредине площади-колодца, но теперь я и не знаю, как его назвать, и не могу понять, как мог присвоить ему наименование, означавшее вовсе не его. Города и мертвые. 2. В своих странствиях я прежде никогда не добирался до Адельмы. Когда высадился в ней, спускался вечер. Моряк на пристани, поймавший в воздухе концы и намотавший их на битенг, был похож на человека, который воевал когда-то со мной вместе и погиб. В тот час там шла оптовая торговля рыбой. Мне показалось, что я знаю старика, который ставил на тележку корзину, полную морских ежей; стоило мне отвернуться, как он скрылся в переулке, но я понял: он похож на рыбака, который уже состарился, когда я был мальчишкой, и вряд ли еще жив. Меня привел в волнение вид больного лихорадкой, что сжался на земле в комок, накрывшись с головою одеялом,— таким был мой отец за считанные дни до смерти, с желтыми белками и колючей бородой. Я отвернулся и уже боялся заглянуть, еще кому-нибудь в лицо. Мне подумалось: «Если Адельма, где встречаются лишь мертвые, мне снится, то это страшный сон. А если город настоящий и все эти люди живы, то стоит в них всмотреться — и сходство пропадет, передо мной окажутся чужие лица, будоражащие душу. Так или иначе, лучше перестать на них смотреть». Торговка зеленью взвесила безменом савойскую капусту и положила ее в корзинку, спущенную ей с балкона на бечевке девушкой. Девушка мне показалась копией другой — из моего родного местечка, которая, от любви сойдя с ума, покончила с собой. Зеленщица подняла глаза, и я узнал в ней собственную бабушку. Я подумал: «В жизни человека наступает время, когда средь тех, кого ты знал, мертвых делается больше, чем живых. И разум отказывается воспринимать незнакомые облики и выражения лиц: на все новые он накладывает старые слепки, для каждого находит маску, наиболее ему подходящую». Вверх по лестнице тянулись чередою грузчики, сгибаясь под тяжестью бочонков и бутылей; их лица прикрывали капюшоны из холстины. «Сейчас они поднимутся, и я узнаю их»,— подумал я нетерпеливо и со страхом. Но глаз не отводил, поскольку, стоило мне глянуть на толпу, заполнившую улочки Адельмы, и я чувствовал, как осаждают меня лица, неожиданно возникшие откуда-то издалека: они смотрели на меня в упор, будто хотели, чтобы я узнал их, будто жаждали узнать меня, будто уже узнали. Может, каждому из них и я напоминал кого-то из ушедших в мир иной. Едва прибыв в Адельму, я уже был одним из них, оказался на их стороне, влился в это колыханье глаз, морщин, гримас. И я подумал: «Может быть, Адельма — город, куда попадают после смерти и где каждый встречает тех, кого он знал. Тогда, выходит, и меня уж нет в живых». Еще подумал: «Значит, в потустороннем мире нету счастья». Города и небо. 1. В Евдоксии, уходящей вверх и вниз, с ее извилистыми улочками, лестницами, тупиками и лачугами, сохраняется ковер, позволяющий увидеть истинную форму города. На первый взгляд, ничто столь мало не напоминает Евдоксию, как рисунок этого ковра, где вдоль верениц кругов и параллельных им прямых повторяются симметричные мотивы, образуемые чередованием блестящих разноцветных уточных нитей. Но, внимательно всмотревшись, убеждаешься, что каждому месту узора соответствует какое-нибудь место в городе, а все наличествующее в городе отражено в узоре в своих истинных взаимоотношениях, ускользающих от взгляда, отвлекаемого толпами народа, суматохой, толчеей. Столпотворение, рев мулов, пятна сажи, запах рыбы — вот что предстает перед тобой в Евдоксии, но ковер доказывает: есть место, откуда город обнаруживает свои истинные пропорции, геометрическую схему, ощутимую в мельчайшей из деталей. Заблудиться в этом городе легко, но, вглядываясь в ковер, ты узнаешь нужную дорогу в индиговой, багряной или кармазинной нити, долгим обходным путем проводящей тебя за пурпурную ограду, куда на самом деле ты и должен был прийти. Каждый горожанин соотносит с неизменным орнаментом ковра свой образ города, свою тревогу, каждый может отыскать меж арабесками ответ на свой вопрос, рассказ о своей жизни, повороты собственной судьбы. О таинственной взаимосвязи столь несхожих меж собой явлений, как ковер и город, спрошен был оракул. — Один из них имеет форму, данную богами звездному небу и орбитам, по которым движутся миры,— ответил он,— другой же — приблизительное его отражение, как все рукотворное. Авгуры давно были уверены: исполненный гармонии узор ковра имеет божественное происхождение; в этом смысле и был однозначно истолкован полученный ответ. Но точно так же можно сделать и противоположный вывод: истинная картина мироздания — город Евдоксия как он есть, бесформенное расплывающееся пятно с изломанными улицами, с рушащимися, вздымая тучи пыли, друг на друга зданиями, с пожарами и криками во тьме. ... — ...Так ты и в самом деле путешествуешь в воспоминаниях!— Великий Хан, весь обращенный в слух, подхватывался в гамаке, едва в рассказе Марко ему слышалась тоска.— Ты уезжал в такую даль, чтобы облегчить бремя ностальгии! — восклицал он, или: — Ты возвращаешься из экспедиций с полным трюмом сожалений!— и с сарказмом добавлял: — Скудные приобретения для негоцианта из Светлейшей! К этому сводились все вопросы Хана о прошлом и о будущем; он целый час играл с купцом как кошка с мышкой и наконец припер венецианца к стенке, застав его врасплох, схватив за бороду и надавив на грудь коленом: — Признайся, что ты возишь контрабандой,— настроения, благодать, печаль? Но, может быть, они лишь представляли и слова эти, и действия, недвижно и безмолвно наблюдая, как медленно струится из их трубок дым. Облачка этого дыма то рассеивались ветерком, то застывали в воздухе, и в них был заключен ответ. Когда воздушные потоки уносили их, венецианец представлял, как дымка, застлавшая морские просторы и цепи гор, рассеивается и сквозь сухой прозрачный воздух прозревает он далекие города. Он силился проникнуть взором за завесу преходящей мглы: взгляд издали — острей. Но, бывало, облачко — густое, медленное — замирало у самых губ, и тогда Марко виделось иное — пары, зависшие над крышами крупных городов, застаивающийся мутный дым, колпак из вредных выделений над асфальтовыми улицами. Не подвижное марево воспоминаний, не сухость и прозрачность, а головни истлевших жизней, губка, пропитанная застоявшимися жизненными соками, затор былого, нынешнего и грядущего, мешающий течению жизней, закосневших в иллюзии движения,— вот что виделось в конце пути. VII ... КУБЛАЙ: — Не понимаю, когда ты побывал во всех описанных тобой краях. Мне кажется, что ты все время был в этом саду. ПОЛО: — Все, что я вижу и делаю, обретает смысл в пространстве мысли, где царит такое же спокойствие, как здесь, такой же полумрак, такое же безмолвие, нарушаемое разве шелестением листьев. Стоит мне погрузиться в размышления — и я оказываюсь в этом саду в этот вечерний час перед твоими августейшими очами, ни на миг не прекращая двигаться вверх по реке, зеленой от обилия крокодилов, или пересчитывать бочонки с соленой рыбой, отправляемые в трюм. КУБЛАЙ: — Я тоже не уверен, что я здесь, прогуливаюсь средь порфировых фонтанов, слушая журчание струй, а не скачу верхом, покрытый коркой из кровавого пота, во главе своего войска, завладевая странами, которые ты будешь мне потом описывать, или не отсекаю пальцы вражеских солдат, карабкающихся по стенам осажденной крепости. ПОЛО: — Быть может, этот сад и существует лишь под сенью наших век, и мы с тобой не прекращали: ты — скакать, вздымая клубы пыли, по полям сражений, а я — сговариваться о цене на перец на заморских торгах, но стоит нам средь шумных толп прикрыть глаза — и вот мы здесь, одетые в шелковые кимоно, можем поразмыслить обо всем, что видим и переживаем, подвести итоги и вглядеться в даль. КУБЛАЙ: — Возможно, этот разговор ведут два оборванца по прозванию Кублай-хан и Марко Поло, роющиеся в отбросах, собирая в кучи ржавый лом, лохмотья и макулатуру, и им, хмельным от нескольких глотков паршивого вина, чудится, будто вокруг сверкают все сокровища Востока. ПОЛО: — Быть может, в мире остались только свалки и висячий сад ханского дворца и разделяют их наши веки. Только что внутри, а что снаружи ? Города и глаза. 5. Перейдя вброд реку и перебравшись через перевал, вдруг видишь пред собою город Мориану, где в солнечных лучах просвечивают алебастровые ворота, на коралловые колонны опираются фронтоны, облицованные серпентином, а в похожих на аквариумы стеклянных виллах под люстрами в виде медуз плавают тени танцовщиц в серебристой чешуе. Опытные путешественники знают: у подобных городов есть и изнанка; достаточно проделать полукруг, чтобы увидеть скрытое обличье Морианы — ржавые железные листы, мешковину, доски с торчащими гвоздями, черные от сажи трубы, груды жести, глухие стены с выцветшими надписями, остовы плетеных стульев и веревки, годные лишь для того, чтобы повеситься на сгнившей балке. С каждой из сторон город кажется объемным и многообразным, но на самом деле у него нет толщины, лишь лицевая и оборотная стороны, как у бумажного листа, всего два нераздельных лика, коим увидеться друг с другом не дано. Города и имена. 4. У славного города Клариче непростая история. Не раз он приходил в упадок и снова расцветал, считая исходную Клариче несравненным образцом во всех возможных отношениях, по сравнению с которым современное состояние города неизменно оставляло желать много лучшего. Во времена упадка Клариче, опустошенная чумой, более приземистая в результате оползней и обрушения балок и карнизов, заржавевшая, заваленная хламом из-за нерадивости или чрезмерно долгого пребывания в отпусках уборщиков, вновь понемногу заселялась появлявшимися из полуподвалов и всяких дыр стадами выживших, которые кишели точно крысы, обуреваемые жаждой рыться и глодать, а также подбирать что попадется и пускать все в дело как птица, вьющая гнездо. Они хватали все, что можно было взять, унести в другое место и найти ему иное применение: так парчовые портьеры становились простынями, в мраморные погребальные урны сажали базилик, а на кованых решетках с окон гинекеев жарили кошачье мясо, разжигая костры из инкрустированного дерева. Так, слагаясь из отдельных элементов Клариче, для жизни уже непригодной, формировалась уцелевшая Клариче — сплошные развалюхи и лачуги, кроличьи клетушки и зловонные ручьи. При этом из того, что составляло былое великолепие Клариче, почти все сохранялось, лишь размещено было иначе, будучи при этом приспособлено к потребностям живущих в городе не менее, чем прежде. Полосы нужды сменялись более радостными временами: из Клариче — убогой куколки выпархивала умопомрачительная бабочка; там наблюдалось изобилие новых материалов, зданий и вещей, туда стекалось множество новых людей, и все это ни в коей мере не напоминало ту или те Клариче, что были раньше, и чем торжественнее водворялась новая на месте прежней Клариче под тем же именем, тем делалось заметней, что она все дальше от нее и разрушает ее с не меньшей быстротой, чем крысы или плесень: несмотря на гордость своей новоиспеченной роскошью, в глубине души город чувствовал себя чужим, несообразным, узурпатором. И тогда осколки того, прежнего, великолепия, уцелевшие, найдя для себя применение поскромней, опять меняли место и теперь хранились под стеклом на бархатных подушках, но уже не потому, что для чего-нибудь могли бы послужить, а потому, что вид их мог зародить желание воссоздать тот город, о котором никто больше ничего не знал. Так следовали друг за другом полосы расцвета и упадка. Население и обычаи не раз менялись; остаются имя, местоположение и самые прочные из вещей. Каждая новая Клариче, компактная, как живое тело с его запахами и дыханием, выставляет напоказ как драгоценность то, что сохранилось от стародавних Клариче — мертвых, фрагментарных. В какие времена коринфские капители находились наверху своих колонн, неведомо; известно только, что одной довелось в курятнике много лет служить подставкой для корзины, куда куры несли яйца, после чего она оказалась в собрании Музея капителей, в одном ряду с другими экземплярами коллекции. Очередности сменившихся эпох никто не помнит; факт существования во время оно первой Клариче как будто признается всеми, но доказательств нет, такие капители могли пребывать сперва в курятниках, и только после — в храмах, мраморные урны — быть вместилищем сперва для базилика, а потом уж для костей. Наверняка известно только, что определенное количество предметов перемещается внутри определенного пространства, то растворяясь в массе новых, то отживая век свой без замены; полагается каждый раз их перемешивать и снова пробовать собрать из них единое целое. Возможно, Клариче всегда была лишь мешаниной разбитых безделушек, несочетаемых друг с другом и никчемных. Города и мертвые. 3. Нет города, который более Евсапии был бы склонен наслаждаться жизнью и избегать забот. И для того, чтобы уменьшить резкость перехода от жизни к смерти, жители Евсапии решили построить под землею ее копию. Покойников, иссохших настолько, что от них остался лишь скелет, покрытый желтой кожей, переносят вниз, где они могут заниматься своими прежними делами. Те, как правило, предпочитают беззаботное времяпрепровождение: большинство сидят у сервированных столов или застыли в таких позах, будто бы танцуют или играют на трубе. Но в то же время под землей в ходу все те ремёсла и занятия, что и в Евсапии живых, по крайней мере те, что были для живых скорее приятны: часовщик, сидящий в мастерской в окружении остановившихся часов, приближает пожелтелое, иссушенное, как пергамент, ухо к расстроенному механизму с маятником; брадобрей сухою кисточкой намыливает усохшие скулы лицедея, каковой тем временем просматривает список роли, скашивая в него взгляд пустых глазниц; молодая девушка, оскалив в улыбке череп, доит остов телки. Конечно, многие живые хотели бы, чтоб после смерти их судьба переменилась, поэтому в некрополе охотников на львов, банкиров, скрипачей, меццо-сопрано, генералов, герцогинь и содержанок больше, чем их было за всю историю в Евсапии живых. Миссия сопровождения покойных вниз и обустройства их там, где им угодно, возложена на братьев в капюшонах. Кроме них никто не вхож в подземную Евсапию, и все, что про нее известно, поведали они. Говорят, такое же братство существует и среди мертвых и оказывает помощь братьям из числа живых; умерев, живые братья в капюшонах продолжают заниматься тем же делом и в другой Евсапии; возможно, некоторые из них уже мертвы, но так и путешествуют вверх-вниз. Само собой, авторитет сего сообщества в Евсапии живых весьма велик. Рассказывают, что с каждым спуском они замечают в нижней Евсапии какие-нибудь перемены: мертвые привносят в свой город новшества — немногочисленные, но, безусловно, являющиеся плодами глубоких размышлений, а не мимолетных прихотей. Говорят, от года к году Евсапия мертвых изменяется до неузнаваемости. И живые, не желая уступать, загораются желанием ввести и у себя все те новации, которые братья в капюшонах видели внизу. Так что Евсапия живых теперь копирует свою подземную копию. Говорят, такое происходит не впервые и на самом деле наземную Евсапию построили покойники — по образцу своей. Говорят, что в этих городах-двойняшках невозможно уже отличить живых от мертвых. Города и небо. 2. В Вирсавии из поколения в поколение передается убеждение, будто в небесах парит еще одна Вирсавия, где собраны самые возвышенные достоинства и чувства города, и ежели земная возьмет небесную за образец, то сольется с ней в единое целое. Предание гласит, что верхний город весь из цельного золота, с алмазными воротами на серебряных болтах,— весь инкрустированный и оправленный город-драгоценность, какой создать возможно лишь путем усерднейшей работы с ценнейшими материалами. Верные своему убеждению, жители Вирсавии относятся с глубоким почтением ко всему, что напоминает им этот небесный город: собирают благородные металлы и редкостные камни, не позволяют себе даже мимолетную небрежность, стараются создать гармоничные в своей причудливости формы. Также они верят, будто под землей имеется еще одна Вирсавия — средоточие всего, что есть в их жизни низменного и презренного,— и всячески заботятся о том, чтобы лишить наземную Вирсавию малейшей связи или сходства с ее нижележащим близнецом. Они воображают, будто место крыш в нижней Вирсавии занимают перевернутые мусорные ящики, откуда выливаются помои, выпадают сырные корки, замусоленные бумажки, недоеденные макароны, старые бинты. Или будто бы вообще она состоит из темного, мягкого, густого, как смола, вещества, которое проделывает путь по человеческой утробе, переходит из одной в другую черную дыру и продолжает путь свой по клоакам, пока не растекается на самой глубине, и будто именно из этой вялой кренделеобразной массы фекальный город, за витком виток, возводит свои здания с витыми шпилями. Поверья о Вирсавии частью истинны, а частью ложны. У нее и в самом деле есть две проекции — на небесах и в преисподней, но они совсем не таковы. Кроющийся в самых глубинных ее недрах ад — город, выстроенный по проекту признаннейших архитекторов из самых ценных материалов, где безукоризненно функционируют все механизмы, приспособления и детали, а все трубы и шатуны украшены оборками, кисточками, бахромой. Озабоченная накоплением как можно большего числа каратов совершенства, Вирсавия считает достоинством собственную мрачную одержимость наполнением в своем лице пустого сосуда; она не ведает, что обретает благородство только в те моменты, когда что-то выделяет, роняет, рассыпает. Ведь над Вирсавией в зените висит небесное тело, блистающее всем богатством города, сокровищами выброшенных им вещей,— целая планета со шлейфом из картофельных очисток, порванных чулок и продырявленных зонтов, сверкающая стекляшками, потерянными пуговицами и шоколадными обертками, выстланная трамвайными билетами, обрезками мозолей и ногтей, яичной скорлупой. Таков этот небесный город, в небесах которого вьются длиннохвостые кометы, запущенные в пространство при посредстве единственного свободного и счастливого акта, на который способны жители Вирсавии, перестающей быть скупой, расчетливой, корыстной, только испражняясь. Непрерывные города. 1. Город Леония ежедневно обновляется: что ни утро его население просыпается на свежих простынях, моется едва извлеченным из обертки мылом, надевает ненадеванные халаты и вынимает из усовершенствованных холодильников еще не вскрытые консервы, слушая последние сплетни из приемников новейших образцов. На тротуарах в прозрачных пластиковых мешках ждут проезда мусорной машины остатки той Леонии, что была вчера. Не только сплющенные тюбики, перегоревшие лампочки, газеты, контейнеры и всяческая упаковка, но и водонагреватели, энциклопедии, фарфоровые чашки, фортепьяно: мерою богатства Леонии является не столько то, что каждый день там создается, продается и покупается, сколько то, что ежедневно ее жители выбрасывают, освобождая место новому. Так что впору призадуматься, действительно ли истинная страсть Леонии, как утверждают,— наслаждение новыми вещами, или на самом деле это — выделение и отдаление от себя отбросов, периодическое очищение от нечистот. Конечно, мусорщиков здесь встречают словно ангелов, и их миссия по устранению остатков вчерашней жизни окружена безмолвным почитанием — как внушающий благоговение ритуал, а может, просто потому, что, выбросив какую-то вещь, никто не хочет о ней больше думать. Куда отвозят ежедневно мусорщики этот груз, ни у кого сомнений нет,— конечно, за пределы города,— но с каждым годом город расширяется, и свалки вынуждены отступать; объем отходов делается все внушительнее, груды их становятся все выше, нарастают новые слои, очередные кольца. И чем больше отличается Леония в производстве материалов, тем выше качество отбросов, противостоящих времени, ненастью, загниванию, огню. Леония окружена твердыней из своих несокрушимых остатков, возвышающихся вокруг нее как плоскогорья. В результате чем от большего количества товаров город избавляется, тем больше их накапливает; чешуйки его прошлого срастаются в броню, которую не снять; изо дня в день обновляясь, город сохраняет себя полностью в единственной конечной форме — вчерашнего мусора, который громоздится на позавчерашний и на пласты всех прежних дней и лет. Со временем отходы города Леония могли бы завалить весь мир, если б эту необъятную помойку не теснили свалки близлежащих городов, которые таким же образом отодвигают от себя все дальше мусорные горы. Быть может, за пределами Леонии всю землю покрывают кратеры отбросов, в центре коих — беспрерывно извергающие мусор метрополии. Границы между чуждыми, враждебными друг другу городами — зловонные бастионы, где отбросы соседних городов то поочередно подпирают друг друга или друг над другом возвышаются, то смешиваются. Чем груды эти выше, тем возможнее обвал: достаточно какой-нибудь консервной банке, старой шине или бутылке, выскользнувшей из плетенки, покатиться в сторону Леонии — и лавина непарных башмаков, календарей минувших лет, засушенных цветов накроет город его прошлым, которое он тщетно пытался оттолкнуть, в соединении с прошлым наконец очистившихся сопредельных городов, и этот катаклизм сравняет отвратительные горные цепи, уничтожит все следы большого города, без устали менявшего наряды. В ближних городах уже готовят катки, чтоб разровнять поверхность, присоединить се к своим владениям и, тем самым расширив собственные территории, подальше отодвинуть новые помойки. ... ПОЛО: —...Может быть, эти террасы выходят лишь на озеро нашей памяти... КУБЛАЙ: —...и как бы далеко ни заводили нас наши многотрудные судьбы полководцев и негоциантов, оба мы храним в себе эти безмолвие и полумрак, эту беседу, прерываемую паузами, этот всегда неизменный вечер. ПОЛО: — А может быть, наоборот: те, кто не жалеет усилий в биваках и портах, лишь потому и существуют, что мы думаем о них, застыв здесь за бамбуковой оградой. КУБЛАЙ: — И нету ни усталости, ни ран, ни криков, ни зловония — лишь этот куст азалии. ПОЛО: — И носильщики, каменотесы, мусорщики, чистящие цыплячьи потроха кухарки, склоненные над камнями прачки, матери семейств, помешивающие рис, кормя младенцев грудью, потому и существуют, что мы думаем о них. КУБЛАЙ: — По правде говоря, я никогда о них не думаю. ПОЛО: — Тогда их и не существует. КУБЛАЙ: — Нет, такое предположение нам не подходит. Ведь без них мы никогда бы не могли вот так покачиваться в гамаках. ПОЛО: — Что ж, отвергаем его. Тогда, наверное, наоборот: эти люди есть, а нас не существует. КУБЛАЙ: — Мы доказали: если бы мы были, нас бы не было. ПОЛО: — Подтверждение налицо. VIII ... Вокруг ханского трона расстилается майоликовый пол. Марко Поло, бессловесный информатор, раскладывал на нем образчики товаров, привезенных из поездок к рубежам империи,— кокосовый орех, шлем, раковину, веер. Размещая их в том или ином порядке на белых и черных плитках и передвигая рассчитанными жестами, посланец старался рассказать монарху об испытаниях, выпавших ему в пути, о состоянии империи, о привилегиях столиц ее провинций. Кублай, хороший шахматист, следя за действиями Марко Поло, заметил, что определенные предметы обуславливали или исключали близость других и перемещались в определенных направлениях. Пренебрегая внешним разнообразием предметов одного и того же рода, он примечал расположение каждого из видов по отношению к другим на клетчатом полу. И думал: «Если каждый город напоминает шахматную партию, то в день, когда постигну правила игры, я стану наконец властителем своей империи, хоть мне и не увидеть всех ее городов». По сути дела, для рассказа о городах его империи купцу не требовалось столько разных безделушек — довольно было б шахматной доски и некоторого число фигур. Каждой фигуре он мог бы придавать различные, сообразно случаю, значения: конь, к примеру, мог изображать настоящего коня и вереницу экипажей, конную статую и армию на марше, королева же — и даму, вышедшую на балкон, и айвовое дерево, и церковь с куполом, увенчивающимся шпилем, и фонтан. Вернувшись из последнего посольства, Марко застал Хана за шахматной доской. Тот жестом пригласил венецианца сесть и описать те города, где побывал он, с помощью одних лишь шахматных фигур. Купец не растерялся. Шахматы у Хана были крупные, из полированной слоновой кости; расставляя на доске грозно возвышавшиеся башни-туры и трепетных коней, сгоняя в стаи пешки, прокладывая прямые и наклонные аллеи, сообразные движению королевы, воссоздавал венецианец улицы и площади освещенных лунным светом черно-белых городов. Смотря на эти схематичные пейзажи, Кублай думал о невидимом порядке, который управляет городами, о тех правилах, которым подчиняется их зарождение, развитие, процветание, сезонные изменения, угасание и упадок. Порой ему казалось, что за бесконечными несообразностями и различиями вот-вот откроется исполненная гармонии логичная система, но ни одна модель не шла в сравнение с шахматной игрой. Возможно, чем ломать венецианцу голову, воссоздавая со скудной помощью фигур картины, обреченные на забвение, лучше бы они сыграли по всем правилам шахматную партию, рассматривая каждое последующее положение на доске как одну из множества то возникающих, то распадающихся в рамках системы форм. Теперь Кублаю уже не было необходимости посылать купца в далекие края — он заставлял его играть с собою бесконечные шахматные партии. Знание империи таилось в том рисунке, который образовывали угловатые скачки коня, диагональные просеки, возникшие в результате вторжения слона, осторожные шаркающие шажочки короля и скромной пешки, неумолимые альтернативы шахматной игры. Великий Хан хотел бы весь отдаться ей, но от него ускользал теперь ее конечный смысл. Цель каждой партии — выигрыш или проигрыш, но чего? Какова здесь истинная ставка ? Когда победитель, ставя мат, сбрасывает короля, открывается квадратик — черный или белый. Сведя свои завоевания к абстракции, чтоб доискаться до их сути, Хан обнаружил, что последнее, решающее, скрывавшееся за обманчивыми оболочками многообразных ценностей империи,— просто кусочек струганого дерева — ничто... Города и имена. 5. Ирену ты увидишь, встав у самого края плоскогорья в час, когда зажгутся огоньки, если прозрачный воздух позволит рассмотреть мерцающую внизу розу города, увидеть, где он густо рассыпает лепестками окна, где — в закоулках — разрежает эти россыпи, где скучивает темные пятна парков, где возносит башни с сигнальными огнями; а если вечер выдался туманный, то размытое свечение в низине выглядит как губка, разбухшая от молока. Бродящие по плоскогорью путешественники, пастухи, перегоняющие скот, отшельники, собирающие цикорий, птицеловы, проверяющие сети,— все смотрят вниз и рассуждают об Ирене. Ветер иногда доносит до них бой турецких барабанов, звуки труб и трескотню хлопушек на фоне праздничной иллюминации, а иногда — разрывы картечи или взрыв порохового склада в небе, желтом от пожаров, разожженных гражданскою войной. Наверху гадают, что же происходит в городе, раздумывают, хорошо иль плохо было б оказаться этим вечером в Ирене. Нельзя сказать, что кто-то собирается вниз, да если и хотели бы — дороги, что ведут в долину, никуда не годны, но Ирена как магнит притягивает взгляды тех, кто наверху. Кублай-хан ждет, чтоб Марко рассказал, как выглядит Ирена изнутри. Но это невозможно: что представляет собой город, с плоскогорья именуемый Иреной, Марко так и не узнал, но, впрочем, это и не важно, тот, кто там окажется, увидит не ее, Ирена — название города, который виден издали; если же смотреть вблизи, он будет называться по-иному. Для тех, кто миновал его не заезжая, и для тех, кто им пленен и выбраться не может, город разный; он один, когда ты приезжаешь туда впервые, и другой, когда ты покидаешь его, чтобы больше не вернуться, и каждый из двух городов заслуживает своего названия; возможно, я уже описывал Ирену под другими именами; возможно, я о ней одной и говорил. Города и мертвые, 4. Что отличает Арджию от прочих городов, так это то, что вместо воздуха в ней грунт. Все улицы — подземные, все комнаты забиты глиной до самых потолков, на лестницах лежат другие, перевернутые лестницы, над крышами нависли вместо облаков скалистые породы. Могут ли жители бродить по городу, расширяя ходы, прорытые червями, и проделанные корнями щели, неизвестно: наверное, тела, измученные влажностью, лежат пластом, тем более что вокруг кромешный мрак. Сверху Арджии не видно. Остается только верить тем, кто уверяет: «Она там»,— места вокруг пустынные. Ночью, приложив ухо к земле, порой услышишь: где-то хлопнули дверьми. Города и небо. 3. Приехав в Феклу, мало что увидишь за дощатыми заборами, строительными лесами, защитными полотнищами, металлической арматурой, деревянными мостками на канатах или подмостями, приставными лестницами, кОзлами. На вопрос: «А почему так долго строят Феклу?» — жители, не прекращая поднимать бадейки, опускать отвесы и махать вверх-вниз малярными кистями, отвечают: «Чтобы она не стала разрушаться». И на вопрос, боятся ли они, что, только будут убраны леса, город начнет разваливаться и рассыплется на части, торопливо добавляют шепотом: «Не только город». Ежели, не удовлетворившись, кто-нибудь заглянет в щель в заборе, то увидит краны, поднимающие другие краны, балки, подпирающие балки, подмости на подмостях. — В чем смысл этого строительства? — осведомится он.— Какова цель возведения города, если не сам город? Где тот план, которому вы следуете, где проект? — Покажем, когда день закончится, сейчас нельзя прерваться,— говорят они в ответ. Работа замирает на закате. Стройка погружается во тьму. На небе загораются звезды. — Вот он, наш проект. Непрерывные города. 2. Если бы я, сходя на землю Труды, не увидел крупно выведенное название города, подумал бы, что снова прибыл в тот аэропорт, откуда улетал. В предместье, по которому меня везли, стояли такие же зеленоватые и желтоватые домишки. Следуя таким же указателям, мы огибали такие же газоны на таких же площадях. В витринах главных улиц под привычными мне вывесками были выставлены те же самые товары в тех же упаковках. Я в первый раз приехал в Труду, но мне была уже знакома гостиница, где мне пришлось остановиться, как знакомы были сказанные и услышанные мною реплики в разговоре с продавцами и скупщиками лома; мне уже случалось завершать такие же дни, глядя сквозь такие же бокалы на такие же покачивающиеся пупки. «Зачем я ехал в эту Труду?» — подумал я. И уже собрался уезжать. — Ты можешь улететь, когда захочешь,— сказали мне,— но прилетишь в другую Труду, в точности такую же, как эта,— весь мир покрыт одною Трудой без начала и конца, различны лишь названия в аэропортах. Скрытые города. 1. Отправившись в Олинду с увеличительным стеклом и не жалея сил на поиски, можно обнаружить точку не крупней булавочной головки, на которой сквозь стекло увидишь крыши, слуховые окна, антенны, парки, водоемы, ларьки на площадях, дорожную разметку, ипподром. Через год она уже величиною с пол-лимона, потом — с белый гриб, потом с тарелку. Глядишь — и это уже настоящий город в натуральную величину, заключенный в прежнем, новый город, завоевывающий себе в нем место, оттесняя его вовне. Другие города, конечно, тоже прирастают посредством прибавления концентрических кругов, подобно тому как стволы деревьев ежегодно наращивают по кольцу. Но у других кольцо старой крепостной стены, из-за которой выглядывают усыхающие колокольни, башни, купола и черепичные кровли, зажато в середине, а новые кварталы расплываются вокруг, будто вываливаясь из-под ослабевшего ремня. Не так в Олинде, где старые стены, растягиваясь, тащат за собой старинные кварталы, каждый из которых, расширяясь, однако, сохраняет свою прежнюю долю у вытянувшихся городских границ; за старыми тянутся кварталы помоложе, тоже удлинившиеся по периметру и утончившиеся, уступая место еще более поздним, которые теснят их изнутри,— и так до сердца города, до самой новой крошечной Олинды, сохраняющей, однако, общие черты и общие жизненные соки с первою Олиндой и со всеми следующими, рождавшими одна другую; и в срединном крошечном кружочке обозначаются уже — хоть их еще непросто различить — следующая Олинда и те, что будут подрастать за ней. ... ...Великий Хан хотел бы весь отдаться шахматной игре, но теперь от него ускользал ее конечный смысл. Цель каждой партии — выигрыш или проигрыш, но чего? Какова здесь истинная ставка? Когда победитель сбрасывает короля, открывается квадратик — черный или белый. Сведя свои завоевания к абстракции, чтоб доискаться до их сути, Хан обнаружил, что последнее, решающее, скрывавшееся за обманчивыми оболочками многообразных ценностей империи,— просто кусочек струганого дерева, ничто... И тогда сказал венецианец: — В твоей шахматной доске, о государь, соединяются два вида дерева — черное и кленовое. Квадратик, на котором ты остановил свой просвещенный взор, вырезан из слоя древесины, что нарос в год засухи,— смотри, как тут располагаются волокна. Вот здесь — едва заметный узелок: ранней весною в теплый день поторопилась распуститься почка, но покрывший ночью ветви иней задержал ее развитие.— Великий Хан вдруг осознал, сколь бегло чужестранец говорит на его языке, но удивлен он был не этим.— Вот пора покрупней, возможно, здесь было гнездо личинки, нет, не древоточца,— тот, появившись, непременно стал бы точить дальше,— а гусеницы, глодавшей листья дерева, из-за чего и было решено его срубить... Вот с этой стороны квадрата мастер сделал выемку, чтоб совместить его с соседним, где имелся выступ... Хана захлестнула масса сведений, таившихся в простом, казалось бы, бессодержательном кусочке древесины, а венецианец говорил уже о сплаве древесины по рекам, об эбеновых лесах, о пристанях, о женщинах, стоящих у окна... IX ... Есть у Великого Хана атлас всех городов империи и ближних государств, изображенных дом за домом, улица за улицей, с городскими стенами, реками, мостами, гаванями, дамбами. Он уже знает: из отчетов Марко Поло не получишь сведений о всех этих местах, о которых, впрочем, он и так довольно много знает: например, что Камбалук, китайскую столицу, составляют три квадратных города, один в другом, в каждом из которых четверо ворот, открытых в соответствующее каждым время года, и четыре храма; что остров Яву терроризирует носорог со смертоносным рогом; что у Малабарского берега добывают жемчуг из морских глубин. Хан спрашивает у Марко: — А когда вернешься ты на Запад, то будешь там рассказывать все то же, что и мне? — Говорю я то, что говорю,— ответил Поло,— а тот, кто слушает меня, улавливает только те слова, которых ждет. Одно дело — описание мира, которому внимаешь благосклонно, другое — то, которое облетит в день моего приезда лачуги грузчиков и гондольеров, выросшие на том месте, где стоял мой дом, третье — то, что я продиктовал бы, скажем, через много лет, если бы, плененный генуэзскими пиратами, попал в колодках в один застенок с переписчиком приключенческих романов. Ведь рассказом управляет ухо, а не голос. — Иногда мне кажется, что голос твой доходит до меня издалека, а сам я — пленник некоего красочного настоящего, где невозможно жить, где все виды человеческих сообществ завершили свои циклы и представить новые их формы невозможно. А твой голос называет мне незримые основания жизни этих городов, в силу которых они после своей гибели, быть может, возродятся. Есть у Великого Хана атлас, где отображены земной шар в целом и каждый материк, пределы самых дальних государств и очертания побережий, самые знаменитые столицы, курсы кораблей и богатейшие порты. Он перелистывает карты на глазах у Марко, проверяя его знания. В городе, венчающем три побережья — длинного пролива, узкого залива и внутреннего моря,— Поло узнает Константинополь; вспоминает, что Иерусалим лежит на двух холмах неравной высоты, глядящих друг на друга; уверенно определяет Самарканд с его садами. В других случаях он прибегает к описаниям, передающимся из уст в уста, или угадывает города по скупым приметам,— например, Гранаду — отливающую всеми цветами радуги жемчужину Халифов, Тимбукту, чернеющий эбеном и белеющий слоновой костью, чистый северный порт Любек и Париж, где миллионы горожан ежевечерне возвращаются домой, зажав в руках батоны. Цветные миниатюры в атласе изображают необычные по форме поселения: оазис, притаившийся в складке пустыни, так что видны одни верхушки пальм,— это, конечно, Нефта; замок, окруженный плывунами, и коровы, щиплющие просоленную приливами траву, не могут не напомнить о Мон-Сен-Мишеле; дворец, не заключенный между городскими стенами а заключающий в своих стенах город,— разумеется, Урбино. В атласе представлены и города, в существовании, и местоположении которых не уверены ни венецианец, ни географы, но которых не могло не оказаться среди возможных видов городов: Куско с его радиальным планом, отражающим совершенную систему связей, Мехико, весь в зелени, у озера, над которым возвышается дворец вождя ацтеков Моктесумы, Новгород с его куполами-луковками, Лхаса, возносящая свои белые крыши над туманной крышей мира. Этим городам венецианец тоже дает какие-то названия и приблизительно указывает, как туда попасть. Известно, что у каждого места названий столько, сколько иностранных языков, и до любого можно добраться разными дорогами и курсами — верхом, в повозке, по воде, по воздуху. — По-моему, ты лучше узнаёшь города в атласе, чем когда в них попадаешь,— заметил император, захлопывая том. На это Поло: — Когда путешествуешь, различия стираются, и каждый город представляется похожим на все прочие, путаются формы, расстояния, планировка, словно континенты засыпает бесформенная пыль. А твой атлас сохраняет различия — набор определенных черт, которые подобны составляющим имя буквам. Есть у Великого Хана атлас с картами всех городов: и тех, которые стоят незыблемо, и тех, развалины которых занесли уже пески, и будущих, которые возникнут там, где ныне только заячьи норы. Перелистывая карты, Марко Поло узнает Иерихон, Ур, Карфаген, указывает пристани в устье Скамандра, где десять лет стояли корабли ахейцев, ожидая, когда на них взойдут державшие осаду, пока придуманный Улиссом конь не был протянут с помощью лебедок через Скейские ворота. Но, говоря о Трое, Марко приписал ей форму Константинополя, который спустя века также продержит много месяцев в осаде Магомет, не уступавший в хитрости Улиссу и отбуксировавший ночью корабли против течения от Босфора к Золотому Рогу мимо Перы и Галаты. Смешение двух этих городов давало третий, который мог бы называться Сан-Франциско, простирать свои длиннейшие изящные мосты через залив и через Золотые Ворота, с помощью зубчатых передач тащить трамваи вверх по улицам, идущим в гору, и стать спустя тысячелетие тихоокеанскою столицей после трех веков осады, в результате коей желтая, черная и красная расы сплавятся с живучим белым племенем в империю, обширностью превосходящую владения Кублая. Атлас обладает свойством выявления формы городов, не имевших еще не имени, ни формы. Есть город в форме Амстердама — полукружье, обращенное к северу, с концентрическими каналами, наименованными в честь Принцев, Кесаря, Правителей; есть средь высоких вересковых зарослей город в форме Йорка, обнесенный стенами и ощетинившийся башнями; есть город в форме Нового Амстердама, именуемый Нью-Йорком, полный башен из стекла и стали, он высится на продолговатом острове между двух рек, и улицы его, похожие на глубокие каналы, прямы, за исключением Бродвея. Каталог форм бесконечен, и пока для каждой не найдется город, будут появляться новые города. Там, где формы исчерпывают свои возможные вариации и распадаются, города перестают быть городами. По заключительным страницам атласа растекались сетки без начала и конца, города в форме Лос-Анджелеса, Осаки-Киото, то есть не имеющие формы. Города и мертвые. 5. Рядом с Лаудомией, как и с каждым городом, имеется еще один, у обитателей которого такие же фамилии,— это Лаудомия усопших, кладбище. Но в отличие от прочих городов, двойных, Лаудомия — тройная, так как заключает в себе третий город — Лаудомию еще не появившихся на свет. Как устроены двойные города, известно. Чем многолюдней и обширней Лаудомия живых, тем больше места занимают за ее пределами могилы. В Лаудомии умерших ширина аллей только-только позволяет развернуться дрогам, все сооружения без окон, но схема улиц и расположение жилищ такие же, как в Лаудомии живых, и так же родичам приходится все больше уплотняться, размещаясь друг над другом в погребальных нишах. В погожие дни живые навещают мертвых и разбирают на надгробных плитах собственные фамилии; подобно городу живых, эта Лаудомия рассказывает о трудах и злости, об иллюзиях и чувствах, только тут все это представляется неизбежным, неслучайным, все разложено по полочкам, все упорядочено. И чтоб чувствовать себя уверенно, живая Лаудомия здесь, в Лаудомии мертвых, ищет объяснение самой себе, рискуя найти больше или меньше: объяснения не только Лаудомии, а и разных городов, которые могли быть, но их не было, или же неполные, противоречивые, обманчивые доводы. Лаудомия справедливо отводит столь обширное местожительство тем, кому лишь предстоит родиться; разумеется, оно не соразмерно их числу — которое предполагается бесконечным,— но поскольку эта пустота окружена сооружениями сплошь из углублений, ниш и каннелюр, а нерожденных можно представлять себе любых размеров — с мышку, с шелкопряда, с муравья и даже с муравьиное яйцо,— то ничто нам не мешает их воображать стоящими или сидящими на корточках на каждом выступе, консоли, плинтусе и капители, в ряд или порознь, поглощенными делами будущих времен, и видеть на крупинке мрамора всю Лаудомию сотню или тысячу лет спустя, толпы людей в диковинных одеждах — скажем, в баклажанного цвета грубошерстных балахонах или с перьями цесарки на тюрбанах,— узнавая в них своих потомков и отпрысков своих друзей недругов, должников и кредиторов, продолжающих вести торговые операции, мстить обидчикам и заключать помолвки по любви и по расчету. Те, кто обитает в Лаудомии ныне, приходят в гости к неродившимся и спрашивают их о чем хотят; шаги их отдаются эхом под пустыми сводами, вопросы звучат в тишине, а спрашивают живущие неизменно о самих себе, а не о тех, кто будет после: кто-то озабочен тем, чтобы войти в историю, а кто-то — тем, чтобы забыли про его позор, и всем охота проследить последствия своих поступков, но чем сильней они присматриваются, тем прерывистее видится им уходящий в будущее след, и отдаленные потомки кажутся пылинками без «прежде» и «потом». Лаудомия ненародившихся, в отличие от Лаудомии усопших, не внушает живущим ныне никакой уверенности — лишь растерянность. Для гостей ее, в конечном счете, остается два возможных хода мыслей, и какой тревожней — неизвестно: либо думать, что количество людей, которые когда-нибудь появятся на свет, намного больше совокупного числа живущих ныне и уже умерших, и в мельчайших порах камня скучились невидимые толпы, заполняющие склоны этих крошечных воронок, как болельщики — трибуны стадиона, а поскольку с каждым поколением население Лаудомии растет, в любой воронке возникают еще сотни крошечных воронок, и в каждой миллионы жителей, которым предстоит родиться, вытягивая шеи, ловят воздух ртом, либо думать, что настанет день, когда и Лаудомия исчезнет вместе с горожанами, что новые поколения будут приходить на смену прежним лишь до достижения определенной численности населения, и тогда две Лаудомии — умерших и еще не народившихся — подобны сосудам непереворачиваемой клепсидры, а переходы от рождения к смерти — переходу песчинок через ее горловину, и когда-нибудь появится на свет последний житель Лаудомии, и просочится вниз последняя песчинка, находящаяся ныне на верху горы песка. Города и небо. 4. Астрономы, призванные дать рекомендации для основания Перинции, по положению звезд определили оптимальные место и день закладки города, обозначили направленность пересекающихся демаркационных линий — декумана и карда,— ориентированных на движение солнца и на ось вращения небес, поделили карту сообразно знакам зодиака — так, чтоб каждый храм и каждый городской квартал испытывал благоприятное воздействие созвездий, установили, в каких местах пробить ворота в городской стене, чтоб сквозь них можно было наблюдать все лунные затмения ближайшего тысячелетия. В Перинции — заверили они — получит отражение гармония небесных сфер, а судьбы ее жителей определяться будут мудростью природы и благоволением богов. Перинция была возведена в полнейшем соответствии с расчетами, и город заселили разные народы; появилось поколение первых уроженцев города, за тем пришла пора и им жениться, заводить детей. На улицах и площадях Перинции сегодня множество уродов, карликов, горбунов, неимоверных толстяков и бородатых женщин. Впрочем, худшего не видно, лишь доносятся гортанные вопли из подвалов и амбаров, где родители скрывают трехголовых и шестиногих чад. Астрономы города Перинция встали перед трудным выбором: допустить, что их расчеты неверны и числами небес не описать, или объявить, что в городе чудовищ отражается божественный порядок. Непрерывные города. 3. Ежегодно по дороге заезжаю я в Прокопию и останавливаюсь в хорошо знакомой мне гостинице, в одном и том же номере. Впервые оказавшись там, я задержался у окна, чтоб рассмотреть пейзаж, который открывается за занавеской: ров, мостик, невысокую каменную ограду, дерево рябины, кукурузное поле, ежевичные кусты, курятник, желтоватый холм, облако и четырехугольник голубого неба. В первый раз я совершенно точно не видал там ни одной живой души и только через год, заметив шевеление листвы, смог различить приплюснутое круглое лицо, глодавшее початок кукурузы. Еще год спустя на каменной ограде их наблюдалось уже трое, в следующий раз — шестеро: усевшись в ряд, они держали руки на коленях, на тарелке перед ними были ягоды рябины. С каждым годом, заходя в тот номер и отодвигая занавеску, я насчитывал на несколько физиономий больше: восемнадцать вместе с теми, что внизу, в канаве; двадцать девять, из которых восемь на ветвях рябины; сорок семь без тех, которые в курятнике. Похожи друг на друга, с виду славные — веснушки на щеках, улыбки, у некоторых губы в ежевике. Вскоре уже весь мост был занят круглолицыми субъектами, сидевшими на корточках,— поскольку двигаться им стало некуда,— занимаясь объеданием кукурузных зерен, а потом глоданием початков. Год за годом я наблюдал, как ров, рябина, ежевичник исчезали за спокойными улыбками между подрагивавших круглых щек, скрывавших челюсти, которые разжевывали листья. Кто бы мог предположить, что на таком клочочке с кукурузой может поместиться столько человек, особенно если они сидят обняв колени и не шевелятся! Должно быть, их еще гораздо больше, чем на первый взгляд: я видел, на холме толпа делалась все гуще, но с тех пор, как те, что на мосту, усвоили привычку залезать друг другу на плечи, заглянуть за них никак не удается. Наконец, в этом году, приподняв занавеску, я увидал одни сплошные лица: сверху донизу, от края и до края, рядом и вдали видны замершие круглые приплюснутые физиономии с едва заметными улыбками да еще кисти рук, лежащие на плечах тех, кто впереди. Не видно даже неба. Так что от окна мне лучше отойти. Передвигаться, впрочем, нелегко. Ведь в комнате нас двадцать шесть, и, делая шаги, я поневоле беспокою тех, кто примостился на полу; приходится протискиваться меж коленями сидящих на комоде меж локтями тех, кто попеременно прислоняется к кровати; к счастью, подобрался обходительный народ. Скрытые города. 2 Жизнь в Раисе счастливой не назвать. Прохожие на улицах сжимают кулаки, браня ревущих чад, стоят у парапетов набережных, сдавливая виски, после того как пробудились утром от одного кошмара, чтобы погрузиться — наяву — в другой. Хорошо, если сидящие, склонившись, в тех местах, где то и дело попадают себе по пальцам молотком или укалываются иголкой, или над неверными расчетами в учетных книгах лавочников и банкиров, или перед чередой пустых стаканов, не окинут тебя искоса угрюмым взглядом. В домах еще похлеще, и не обязательно входить туда, чтоб в этом убедиться: летом из открытых окон далеко разносятся проклятья и звон расколотой посуды. При всем при том в Раисе всегда сыщется ребенок, улыбающийся из окна собаке, вскочившей на навес, куда упал кусок поленты, выроненной каменщиком, что с лесов воскликнул: «Прелесть, дай и мне макнуть!», обращаясь к молоденькой хозяйке остерии, которая протягивала вверх тарелку соуса, довольная, что может услужить торговцу зонтиками, под увитым зеленью навесом отмечавшему удачную сделку, каковой нельзя не счесть продажу кружевного белого зонта, купленного, чтобы пофорсить на скачках, светской дамой, воспылавшей страстью к офицеру, что, беря последнюю преграду, одарил ее ликующей улыбкой,— впрочем, еще больше рад был его конь, взлетавший над препятствиями, глядя, как летает рябчик, радуясь, что выпущен из клетки живописцем, счастливым тем, что так искусно выписал все перышки его, краснеющие и желтеющие на миниатюре, украсившей страницу книги, где философ утверждает: «И в унылом городе Раиса есть невидимая нить, которая на миг соединяет живые существа и тут же исчезает, чтобы снова протянуться меж подвижных точек, прочертив другие мимолетные фигуры, так что в каждый миг в несчастном городе сокрыт счастливый город, и не ведающий о своем существовании». Города и небо. 5. Хитроумное устройство Андрии сообразует направление каждой ее улицы с орбитой той или иной планеты, а форму зданий и мест общественного назначения — с очертаниями созвездий и положением ярчайших звезд: Антареса, Капеллы, Альфераца, Цефеид. Календарь этого города есть результат соотнесения планов работ, обрядов и торжеств с картами звездного неба соответствующего числа, так что земные дни с небесными ночами как бы отражаются друг в друге. Благодаря тщательной регламентации жизнь города течет так же спокойно, как и движение небесных тел, приобретая непреложность явлений, людям неподвластных. Желая похвалить искусные творения» местных жителей и живость их умов, я позволил себе заявить: — Я хорошо вас понимаю: ощущая себя частью неизменных небес, деталями безукоризненного механизма, вы стараетесь не привносить в свой город и в свои обычаи ни малейших изменений. Андрия — единственный из виданных мной городов, которому не следует со временем меняться. Они в недоумении переглянулись: — Почему же? Кто это сказал? — и повели меня показывать висячую улицу, которую недавно проложили над бамбуковою рощей, театр теней, сооружаемый на месте собачьего питомника, переместившегося в бывший лазарет, закрытый после излечения последних зачумленных, только что открытые речную гавань, статую Фалеса, горку для тобоггана. — А не нарушают эти новшества астральный ритм города? — спросил я. — Соответствие меж нашим городом и небом столь полно,— был ответ,— что любые изменения в Андрии приводят к каким-то новшествам и среди звезд. Их астрономы после каждой перемены в Андрии, вглядываясь в телескопы, извещают о рождении новой звезды, о пожелтении далекой красноватой точки на небосводе, расширении туманности или закручивании спирали Млечного Пути. Любая перемена вызывает череду других — и в Андрии, и среди звезд, поэтому и небосвод, и город постоянно изменяются. Что до натуры местных жителей, то следует назвать два их достоинства: уверенность в себе и осмотрительность. Убежденные, что всякое городское новшество влияет на рисунок неба, они перед принятием любых решений взвешивают риск и вероятную пользу для себя, для всех сущих городов, для мироздания. Непрерывные города. 4. Ты упрекаешь меня в том, что каждый мой рассказ мгновенно переносит тебя в самый город, а о том, что простирается меж городами,— море, поля ржи, болота или лиственничные леса,— я никогда не сообщаю. В ответ я расскажу тебе одну историю. В славном городе Цецилия я встретил как-то козопаса, гнавшего вдоль самых стен домов трезвонившее колокольчиками стадо. — Благословенный небесами,— останавливаясь, обратился он ко мне,— не скажешь ли ты, что это за город? — Да не оставят тебя боги! — воскликнул я.— Как можно не узнать достославную Цецилию? — Не взыщи,— сказал он,— я пастух, перегоняю коз от пастбища к другому. Случается нам проходить и через города, но мы не различаем их. Спроси название любого пастбища — я знаю все: Луг среди Скал, Зеленый Склон, Трава в Тени. А города для меня безымянны, это разделяющие пастбища места без зелени, где на перекрестках мои козы, пугаясь, разбегаются и мы с собакой мечемся, стараясь удержать их вместе. — В отличие от тебя, я узнаю лишь города и не способен различать то, что их разделяет,— ответил я.— Там, где нет людей, все травы и все камни кажутся мне на одно лицо. С тех пор прошло немало лет; я побывал во многих городах, изъездил континенты. Раз, шагая меж одинаковых домов, я заблудился. Обратился к встречному: — Да хранят тебя бессмертные, не скажешь ли ты, где мы? — В Цецилии, а где ж еще? — ответил он.— Ходим, ходим с козами по улицам ее и все никак не выйдем... Несмотря на длинную седую бороду, я узнал его — это был тот пастух. За ним тянулось несколько облезлых животин — настолько тощих, что уже и не смердели. Они щипали грязную бумагу из мусорных баков. — Не может быть! — воскликнул я.— Я сам, бог весть когда, вступил в пределы города и с тех пор иду по улицам, иду... Но от Цецилии он очень далеко, а я еще не вышел за его пределы. — Все смешалось,— отвечал мне козопас,— теперь везде Цецилия. Здесь некогда была Лужайка Мелкорослой Сальвии. Мои животные узнали ее по траве на разделительном газоне. Скрытые города. 3. Сивилла, спрошенная о судьбе Мароции, изрекла: — Вижу я два города: один — крысиный, другой — ласточкин. Пророчество истолковали так: ныне Мароция — город, где все рыщут по клоакам, точно стаи крыс, вырывающих друг у друга из зубов объедки, выпавшие из пастей более грозных их собратьев; однако начинаются иные времена, когда в Мароции все примутся летать, как ласточки в летних небесах, перекликаясь будто забавы ради, демонстрируя в паремии виртуозные фигуры и очищая воздух от комаров и мошкары. — Пора крысиным временам закончиться и воцариться ласточкиным,— заявляли самые решительные. В самом деле, невзирая на угрюмо-убогое главенство крыс, чувствовалось: в людях, которые не слишком на виду, подспудно зреет нечто схожее с порывом ласточек, легкими взмахами хвоста указывающих, где воздух чист, а лезвиями крыльев прорезая кривую раздвигающегося горизонта. Прошли годы, и я вновь попал в Мароцию; здесь полагают, что пророчество Сивиллы давно исполнилось: былые времена забыты, новые в разгаре. Город, безусловно, изменился, и, возможно,— к лучшему. Однако если я в Мароции и видел что-то похожее на крылья, так это только подозрительные зонты, нависшие под глазами жителей, глядевшими из-под тяжелых век; есть люди, верящие, что они летают, но в лучшем случае им удается оторваться от земли, размахивая обширными, как крылья летучей мыши, полами пальто. Но случается порой и так: шагая вдоль какой-нибудь глухой стены Мароции, вдруг совершенно неожиданно ты видишь, как в ней образуется просвет, на миг проглядывает другой город и тотчас же исчезает. Может, просто надо знать какие-то слова, какие-то жесты и должный их порядок или ритм, а может быть, достаточно чьего-то взгляда, ответа, знака или нужно, чтобы кто-то сделал что-то, просто чтоб доставить удовольствие другому,— и тогда мгновенно все пространства, расстояния, высоты изменяются, и Мароция преображается, становится хрустальной, прозрачной, точно стрекоза. Но нужно сделать так, чтоб все случилось будто невзначай, не придавая этому особого значения, не претендуя на осуществление решающей операции и постоянно помня, что с минуты на минуту прежняя Мароция вновь сомкнет над головами потолок из камня, плесени и паутины. Стало быть, оракул был не прав? Ну отчего же. Я истолковываю сказанное так: в Мароции два города — крысиный и ласточкин; оба постепенно изменяются, но неизменно соотношение между ними: из первого стремится вырваться второй. Непрерывные города. 5. Рассказ мой о Пентесилее начать я должен был бы с описания въезда в город. Ты, конечно, представляешь, как на твоих глазах над пыльною равниной вырастают каменные стены, как ты шаг за шагом приближаешься к воротам, у которых бдят таможенники, озирающие уже искоса твой груз. Пока ты не добрался туда — был вне города, а пройдешь под аркою — уже внутри, в окружении компактной массы; гигантская резьба по камню станет открываться тебе постепенно, по мере углубления в ее рисунок — сплошь из углов. Но, полагая так, ты ошибаешься: в Пентесилее все иначе. Ты идешь часами и не понимаешь, в городе уже ты или еще нет. Подобно озеру в низине, которое, растекаясь, образует топь, Пентесилея этакой кашицей растеклась вокруг на мили: отвернувшиеся друг от друга бесцветные дома средь колких пустошей, дощатые заборы, навесы, крытые железом. Временами, увидав, что жалкие фасады выстроились вдоль дороги — низенькие вперемежку с высоченными, как выщербленная гребенка,— думаешь: ну наконец-то город стягивает свои звенья. Но затем, шагая, видишь снова пустыри, за ними проржавелое предместье — мастерские, склады, бойня, кладбище, ярмарка с каруселями,— и улица с убогими лавчонками, которой ты было пошел, теряется среди облезлой пустоши. Коль спросишь ты у встречных: «Где Пентесилея?», те ответят жестом, означающим не то: «Вот здесь», не то: «Вон там», не то: «Вокруг», а то и: «С противоположной стороны». — Так где же город? — снова спросишь ты. — Мы приезжаем сюда утром на работу,— говорят одни. Другие: — Мы возвращаемся сюда лишь на ночь. — А город, где живут? — Наверное,— отвечают,— там,— и одни указывают на скопление тусклых многогранников у горизонта, другие — на призрачные крыши за твоей спиной. — Значит, я прошел и не заметил? — Нет, попробуйте еще пройти вперед. И ты шагаешь от одной окраины к другой, пока не наступает время покидать Пентесилею. Ты спрашиваешь, как выйти из города; опять проходишь через россыпь пригородов; вечереет; загораются окошки — где пореже, где погуще. Прячется ли узнаваемая и незабываемая, если хоть раз в ней побывал, Пентесилея в какой-то складке или котловине этого расплесканного округа или она — периферия самой себя, и центр ее повсюду, ты уже отчаялся понять. Теперь тебя одолевает более мучительный вопрос: возможно ль оказаться вне Пентесилеи? Или сколько бы ты от нее ни удалялся, только переходишь из круга в круг, по-прежнему в ее пределах? Скрытые города. 4. Город Теодору на протяжении всей его истории изнуряли непрестанные нашествия; едва один противник бывал смят, как, набрав силу, жизни горожан уже грозил другой. Только не осталось в небе кондоров — пришлось бороться с ростом численности змей; истребили пауков — стало черно от мух, победа над термитами тотчас же обернулась завоеванием города древоточцами. Биологические виды, несовместимые с Теодорой, не выдерживая, вымирали. Раздирая панцири и чешую, выдергивая перья и надкрылья, люди в конце концов придали Теодоре и поныне отличающий ее чисто человеческий облик. Но прежде много лет было неясно, не осталась ли победа все же за последним видом, оспаривавшим у людей владычество над городом,— за крысами. Из каждого поколения грызунов, которое людям удавалось уничтожить, выживали считанные особи, которые затем давали потомство, более неуязвимое для ядов и капканов. За несколько недель подвалы Теодоры снова заселяли орды крыс. Наконец, устроив беспощадную бойню, люди — мастера на смертоносные выдумки — взяли верх над поразительно живучими врагами. Огромное кладбище животного царства, город Теодора стал после погребения последней падали с последними микробами и блохами стерилен. В результате человек восстановил нарушенный им самим миропорядок: видов, могущих поставить под вопрос его существование, больше не осталось. Память о животном мире будут сохранять теперь стоящие на полках городской библиотеки сочинения Бюффона и Линнея. По крайней мере, так считали люди Теодоры, не предполагавшие, что пробуждается от летаргии иная фауна, давно забытая. Надолго оттесненная в глухие уголки системой видов, ныне вымерших, эта другая фауна стала выходить на свет из библиотечных фондов, где хранились инкунабулы, соскакивать с капителей, выныривать из имплювиев, устраиваться в изголовье спящих. Теодору отвоевывали сфинксы, грифы, козероги, гидры, гарпии, драконы, химеры, василиски и единороги. Скрытые города. 5. Чем описывать тебе неправедную Берениче, украшающую детали своих мясорубок триглифами, абаками, метопами (натирщики полов, дотягиваясь подбородком до перил и глядя поверх них на атриумы, портики, парадные лестницы, чувствуют себя еще ничтожнее и меньше ростом), следовало б рассказать о скрытой Берениче — граде праведников, занятый во тьме кладовок и каморок сооружением системы из подручных материалов — проволоки, блоков, поршней, труб, противовесов,— проникающей, подобно вьющимся растениям, между громадными зубчатыми колесами (когда их заклинит, негромкое тиканье даст знать, что городом отныне управляет новый точный механизм); чем живописать благоуханные бассейны в термах, растянувшись на краю которых нечестивцы Берениче облекают в форму пышных фраз плетение интриг, окидывая хозяйским взглядом пышные формы плещущихся одалисок, лучше рассказать о том, что праведники, постоянно опасающиеся доносов ябедников и облав ретивых прихвостней, привыкли узнавать друг друга по манере говорить,— в особенности по произнесению запятых и скобок,— по нравам, простоту и строгость коих они старательно блюдут, избегая сложных, омраченных душевных состояний, по безыскусным, но при этом вкусным кушаньям, какие предпочитали древние в пору золотого века,— отварным бобам, густому рисовому супу с сельдереем, жареным цветочкам кабачка. По этим данным можно составить представление о Берениче будущих времен, которое к познанию истины приблизит тебя больше, чем любые сведения о городе, каким он предстает сейчас. При условии, что ты примешь во внимание следующее: зародыш Берениче праведников, в свою очередь, таит в себе зачатки зла; убежденность в своей праведности — большей, чем у многих, почитающих себя святее Папы Римского! — и гордость оной претворяются, перебродив, у праведников в дух соперничества, ощущение обиды и стремление сделать назло, а их желание — вполне естественное,— чтобы нечестивцы получили поделом, приобретает характер мании занять их место и творить все то же самое, что и они. А это значит, что внутри двухслойного — нечестиво-праведного — города растет еще один — неправедный, хоть с первым и не схожий. Чтобы теперь в твоем воображении не возникла искаженная картина, я должен обратить твое внимание на свойство, внутренне присущее новому неправедному городу, что втайне вызревает в тайном праведном,— возможность вспышки в нем — так ветром вдруг распахивается окно — подспудной тяги к праведности, никаким законам еще неподвластной и способной сделать город даже праведней, чем был он до того, как превратился в этакий сосуд греха. Если же всмотреться в глубь этого нового зачатка праведности, обнаружишь пятнышко, растущее, как обычно возрастает склонность к насаждению праведного мерами, которые таковыми не назвать, и, может быть, это зародыш необъятной метрополии... Из слов моих ты, верно, заключил, что настоящей Берениче и следует считать эту последовательность сменяющих друг друга во времени попеременно праведных и нечестивых городов. Но я намеревался сообщить тебе иное: что уже сейчас все будущие Берениче существуют, содержась одна в другой,— скрюченные, сжатые, неразделимые. ... В атласе Кублая есть и карты земель обетованных, посещенных в воображении, но не открытых еще или не основанных: Новой Атлантиды, Утопии, Города Солнца, Океании, Тамоэ, Гармонии, Икарии, Нью-Ланарка. Хан спрашивает Марко: — Судя по признакам, которые ты видел, осмотрев все сопредельные державы, к какой из этих будущностей гонит нас попутный ветер? — Я не могу ни прочертить на карте курс к этим портам, ни предсказать, когда мы там окажемся. Порой, увидев неожиданный ракурс пейзажа или забрезживший в тумане свет, услышав разговор прохожих, встретившихся в суматохе улицы, я думаю: вот с этого я и начну понемногу строить идеальный город из таких осколков, смешанных со всякой всячиной, из мгновений, разделенных интервалами, сигналов, кем-то посылаемых в пространство. И хоть я говорю тебе, что город, к которому лежит мой путь, рассеян в пространстве и во времени — где реже, а где гуще,— не подумай, будто можно перестать его искать. Вероятно, и сейчас, пока мы говорим, он проглядывает тут и там в твоих владениях, и ты можешь его обнаружить — так, как я сказал. Великий Хан уже листает карты городов, образы которых представали пред людьми в кошмарах и проклятьях: это Эпох и Иеху, Вавилон, Бутуа, Дивный и Новый Мир. И изрекает: — Все тщетно, если так или иначе мы попадаем в город-ад, куда нас все сильнее затягивает, как в водоворот. А Поло: — Для живущих ныне ад — не будущность, ежели он существует, это то, что мы имеем здесь и теперь, то, где мы живем изо дня в день, то, что все вместе образуем. Есть два способа от этого не страдать. Первый легко удается многим: смириться с адом, приобщиться к нему настолько, чтоб его не замечать. Второй, рискованный и требующий постоянного внимания и осмысления: безошибочно распознавать в аду тех и то, что не имеет к аду отношения, и делать все, чтобы не-ада в аду было больше и продлился он подольше.